Чтение онлайн

ЖАНРЫ

У нас в саду жулики (сборник)
Шрифт:

…Но вот, наконец, звонок из коридора, и Верочка идет открывать. Валя проходит на кухню и со словами «Тося, привет!» (с Володей он уже здоровался по телефону днем) ищет подсолнечное масло. Верочка открывает шкаф и ставит на стол бутыль с изображением подсолнуха. Валя отвинчивает пробку и пробует теперь салат на вкус; оставшись доволен, возвращается в переднюю раздеваться и, вернувшись к нам обратно, вытаскивает замаскированную в кошелке со свеклой поэму Володи Корнилова «За полночь».

В тот вечер мы собирались пойти во Дворец съездов на «Кармен», а утром, когда стояли в Мавзолей, то один пьяный, не успел еще из Мавзолея выйти, вдруг полез в него опять без очереди, и милиция прямо не знала, что же ей с этим пьяным делать. А с «Кармен» так ничего и не получилось: уже по традиции Зоя подбила мне глаз, и в результате пришлось остаться дома, а билеты пропали.

Сначала вместе с Сережей (Саша уехал в Лужники) сыграли в лото, а после второй бутылки я как-то затосковал и, вытащив из тахты папку с бумагами, забыв, где нахожусь, зачем-то вдруг стал читать, покамест не выронил листы на пол и, уткнувшись себе в ладони, не заплакал (такое со мной иногда бывает, в особенности в последнее время), и Зоя меня еще успокаивала и даже погладила по щеке.

А через несколько дней после парада на Красной площади мы поехали к «нашим» на Чкаловскую, и я Зою со всеми познакомил: и с бабушкой, и с тетками, и с двоюродными братьями, и все, кроме бабушки, были со своими очередными женами и мужьями; разделившись на «туполевцев» и «мясищевцев» (а мама даже крутила шашни с самим «Яком»), работники Особого отдела расселись перед своими ножами и вилками и после первого тоста в честь дедушки, как и на даче у Климента Ефремовича, по традиции прокричали «ура!», а потом все дружно зачавкали, и Зоя, стесняясь своих рабочих рук, старалась их держать под столом и, чтобы не ударить в грязь лицом, почти ничего не пила и не ела, а я, наоборот, был в ударе и, размахивая руками, наворачивал и пил за двоих, и после осетрины ударил по струнам и для затравки спел им, конечно, Галича, сначала «про товарищ Парамонову», ну, и, понятно, «про психов», хорошо еще, бабушка плохо слышит; а во время салата сцепился по поводу Высоцкого с одним лауреатом, утверждающим, что Высоцкий – самый обыкновенный блатарь, и мои двоюродные братья (один тоже из министерства, а другой – из конструкторского бюро) презрительно поморщились и, не дослушав спора, демонстративно пошли курить; и папа, когда я подвел к нему Зою, даже не подал Зое руки, а мама, узнав, что у меня подбит глаз, в знак протеста (какое же все-таки варварство!) вообще не приехала, хотя и собиралась появиться к чаю на бабушкин «хворост» – любимое блюдо еще самого дедушки, и кто-то из родственников маме не поленился и позвонил, наверно, все-таки приятно: «бедный, бедный Толюн…»; а когда ходили расписываться, то Зоя купила мне в ГУМе темные очки, и в очереди в ЗАГСе все на нас смотрели с нескрываемым любопытством, и не хватало разве что таблички на решетке вольера в зоопарке. И если все, кроме папы и мамы, остались Зоей довольны, а одна из моих теток даже предложила за Зою тост, назвав ее «настоящей русской бабой», то Зоя теперь называет все наше «долбаное» семейство «сраным интеллиго».

…И я с Федором Васильевичем согласился, конечно же, я этого не отрицаю, но я ведь ему уже объяснил, что все это (и сочинение, и Хасын) теперь, можно сказать, пройденный этап. А сейчас для меня самое главное – это учебники.

Но я не теряю надежды, что придет еще и на мою улицу праздник, когда можно будет и мне попробовать свое перо. Наверно, вы знаете, что мой дедушка – старый большевик Иван Константинович Михайлов. И я решил пойти по его стопам. А его «Четверть века подпольщика» теперь для меня пример для подражания.

И оказалось, что Федор Васильевич совсем этого не знал. И, навострив карандаш, он старательно вывел: ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА ПОДПОЛЬЩИКА. И это меня удивило.

Дедушкину книжку они должны были перехватить еще два года назад на Чукотке с маминым кратким напутствием; я ей тогда все объяснил и в самом конце велел передать привет от бывшего садовника Климента Ефремовича Ворошилова. И даже составил ей фразу, что, по его мнению, будь сейчас Климент Ефремович жив, то он бы мое поведение одобрил. Но мама, как всегда, переусердствовала и вместо деловой и обстоятельной записки разразилась материнским назиданием (слишком вошла в роль) и в результате опять взялась за свое и, вспомнив прошлое, засомневалась в моей умственной вменяемости, и я еще боялся, как бы они этими сомнениями не воспользовались; да и время тогда для

этого было самое подходящее: как раз после фельетона.

И вдруг я увидел свое «открытое письмо», то самое, которое я им тогда как будто бы собирался послать. И один экземпляр переправил в Москву, и Толя когда прочитал, то написал мне в ответ «закрытое» и передал сюда, в Магадан, через дочку Лаврентьевны Катю, она летает стюардессой, и ты еще ездил ее в Домодедово встречать, а после, уже с Толиным ответом, и провожать, и Катя потом очень жалела, что не отнесла это письмо куда следует.

Второй экземпляр я вручил этой падле Уласовскому, еще, наверно, со времен товарища Сталина он тут считается главным специалистом по жареному. Так что я должен гордиться, что попал к нему на шашлык. А потом зачем-то поперся на студию телевидения и еще один экземпляр хотел отдать главному редактору, тому, что собирался про Толины гравюры организовать передачу и сопроводить ее моими песнями и даже обещал найти исполнителя, артиста из театра оперетты, но покамест телился, как раз подоспело «столетие», и передача, понятно, застопорилась; прихожу, а его уже, оказывается, сняли за потерю бдительности: где только ступала моя нога, по всему городу, включая и обком КППС, прокатились повальные чистки; и теперь вместо моего благожелателя уже другой и смотрит на меня принимающим рыбий жир шакалом (ничего, говорю, не знаю, обязаны, улыбаюсь, зарегистрировать, – и делать нечего – пришлось секретарше расписаться); вот этот, наверно, им сюда и передал, а может, и все вместе (как пошутил когда-то Старик: ГБ все возрасты покорны!)

Из адресатов я составил целую шапку, а своим обращением в КГБ хотел всех остальных застращать, что мне и сам черт не страшен; и еще и в нарсуд – тоже ведь подмахнул, и тоже не просто так – мало ли, думаю, что.

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО СЕКРЕТАРЮ

ПАРТИЙНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ

«МАГАДАНСКОЙ ПРАВДЫ»

ТОВАРИЩУ УЛАСОВСКОМУ

«Магаданская правда»

Магаданская студия телевидения

Магаданское книжное издательство

Комитет государственной безопасности

Народный суд

Свой фельетон, тов. Уласовский, вы начинаете с того, что к вам пришел некий Анатолий Григорьевич Михайлов и сам, как вы выражаетесь, в добровольном порядке, напросился в герои фельетона.

Вы пишете: «Он сказал:

– Мне известно, что к печати готовится фельетон под названием «Торговцы славой» о моем друге Владилене Голубеве. Так вот, имейте в виду – он не виноват . Я – главный виновник …»

Начну с того, что вынужден сделать вам комплимент. Исполняя обязанности массовика-затейника, вы, оказывается, еще и фантазер : этой крылатой фразы, после которой вам захотелось «тут же взяться за перо и написать заметку о прекрасном поступке Анатолия Михайлова», я никогда не произносил .

А пришел я к вам исключительно для того, чтобы: во-первых, прекратить оголтелую травлю , которой в настоящее время подвергается мой друг Владилен Голубев, и, во-вторых, чтобы остановить поток грязи , который обрушился на доброе имя художника, чьи произведения искусства я имею счастье распространять.

Вы пишете: «Но, честное слово, в тот момент, когда Михайлов явился в редакцию, никто не собирался писать в газету ни о нем, ни о его друге В. Голубеве ни единой строчки: ни положительной, ни критической».

За несколько дней до моего к вам визита руководитель организации, в которой работает мой друг, академик Шило вызвал моего друга в свой кабинет и официально сообщил, что ему только что звонили из «Магаданской правды» и что на него, т. е. на моего друга, готовится материал под названием «Торговцы славой» и что этот материал может опорочить доброе имя организации, которую он, академик Шило, возглавляет.

Ознакомившись с этим фактом, я тут же его перепроверил, и не на шутку растревоженный светоч науки чуть меня в сердцах не проткнул.

Шила в мешке не утаишь!

Теперь о сути дела.

1. Никаким импресарио я себя никогда не называл.

2. Насколько мне известно, термин спекуляция означает перепродажу товара по цене, превышающей стоимость его закупки, в то время как цены реализованных мною гравюр строго соответствовали государственным ценам расположенного в Москве на улице Горького, 25 художественного салона, где гравюры Анатолия Цюпы постоянно выставляются на продажу.

3. Линогравюры этого художника, действительно, украшают лучшие столичные журналы и газеты (такие, как, например, «Юность», «Смена», «Литературная газета», «Комсомольская правда» и т. д.), творческие работники которых, т. е. руководители этих изданий, не могут не знать, каким образом изготовляются иллюстрирующие их журналы и газеты изделия (см. статью известного московского критика Льва Аннинского «Мир пластики и красоты» в июньском номере журнала «Смена» за 1969-й год).

4. Помимо постоянно действующего салона, в Москве, Ленинграде и в Московской области (в Московском государственном университете, в городе физиков Дубне и т. д.) для ознакомления с работами художника А. Цюпы периодически устраиваются выставки-распродажи.

5. Художественного салона, в котором можно было бы устроить подобную выставку, в нашем городе нет, а предпринятая мною попытка устроить такую выставку в нашем Дворце профсоюзов успехом не увенчалась, так как художник (как объяснили мне в дирекции) не является жителем Магаданской области.

Все эти факты были доведены до вашего сведения, но ни один из них не был отражен в вашем фельетоне.

И значит, все ваши попытки изобразить меня перекупщиком и спекулянтом не имеют под собой никакой почвы.

В начале апреля прошлого года я был приглашен в Магаданскую студию телевидения, где от меня было получено согласие на организацию для телезрителей нашего города телепередачи под названием «В мире прекрасного». В кабинете главного редактора состоялся просмотр, после чего между мной и присутствующими в кабинете членами редколлегии была достигнута предварительная договоренность по поводу подготовки телепередачи (шлифовки авторского текста, подбора музыкального сопровождения и т. д.). И пока шла беседа, слух о том, что приехавший из Москвы художник предлагает свои картины (меня почему-то приняли за художника, хотя я публично и заявил, что сам я не художник, а его друг), распространился молниеносно. Сбежалась буквально вся телестудия, и тут же посыпались заказы.

Все эти люди, сделавшие мне заказы, могли бы, конечно, и сами слетать в Москву, истратить каких-нибудь триста десять рублей, разыскать на улице Горького художественный салон и, купив понравившиеся им гравюры (еще раз повторяю – по той же самой цене, что и предлагалась им в нашем городе, т. е. по цене государственной ), вернуться обратно. При этом им бы еще пришлось в ожидании обратного рейса на Магадан провести бессонную ночь в аэропорту (а при нелетной погоде и не одну).

Но, невзирая на сэкономленные время и средства, телепередача, которая должна была состояться 28 апреля 1970 года (мне была точно указана дата), по неизвестным мне причинам так и не состоялась.

В первом квартале 1971 г. Магаданское книжное издательство намечало выпустить для «Библиотеки школьника» избранные произведения Константина Паустовского с гравюрой под названием «Ливень» на обложке, и для этой цели в распоряжение редакции издательства я предоставил указанную гравюру и присланный мне из Москвы в заказном письме бланк с анкетными данными и личной подписью художника.

Таким образом, с января 1971 г. московский художник Анатолий Цюпа является внештатным сотрудником Магаданского книжного издательства и если судить «по многочисленным отзывам трудящихся» (жаль, что я не догадался завести «книгу жалоб и предложений»), то чуть ли не почетным гражданином нашего сурового, но щедрого своими несметными богатствами края.

Но, вопреки всенародному признанию, счастливые обладатели «мальчиков с одуванчиками» по мановению волшебной палочки вдруг становятся теперь чуть ли не врагами народа. А сами гравюры, во избежание неприятностей, из гостиных и спален перемещаются на чердаки и в подвалы. По городу продолжают расползаться зловещие слухи (вроде того, что у художника в Москве на заграничной почве неприятности). И в недрах учреждений в преддверии надвигающихся «чисток» начинается паника.

А теперь, тов. Уласовский, давайте, положа руку на сердце, попробуем разобраться, кто же они, все эти люди – потерявшие бдительность и обманутые покупатели всей этой намалеванной ереси? И как же могло так случиться, что целый год в нашем небольшом городе, сбывая свою сомнительную продукцию околпаченным гражданам, у всех на виду обстряпывал свои темные делишки какой-то проходимец, причем, заметьте, ни от кого не прячась и ни от кого ничего не скрывая, а все, конечно, все видели, но смотрели на все его хитроумные комбинации сквозь пальцы?

Вы негодуете: «Только вот многие линогравюры почему-то нехорошо «пахнут» . Они явно рассчитаны на нездоровый интерес к ним. Некоторые картинки таят в себе скрытую враждебность нашим социальным устоям». Но этим своим утверждением вы, с одной стороны, бросаете тень на СОВЕТСКИЙ НАРОД , покупающий у спекулянта «дурно пахнущую продукцию» (и остается только пожалеть, что вы так дурно думаете о людях), а с другой стороны, и на уважаемые органы печати, помещающие эту «дурно пахнущую продукцию» на своих страницах. И этим самым (и я не побоюсь этого утверждения) вы бросаете тень (как-то даже и не поворачивается язык) на всю нашу СОВЕТСКУЮ РОДИНУ , – и я это могу вам доказать.

Перед моими глазами печатный орган агентства АПН «СПУТНИК», переводимый на многие языки мира. Этот орган печати – если вам неизвестно – призван экспортировать за границу все самое лучшее, чем наша страна располагает.

Открываем журнал и листаем. А это что такое?

А это как раз те самые «сомнительные картинки», которые «шарлатан» Михайлов сбывал несознательным обывателям нашего города. И если вам верить, то наша страна экспортирует за рубеж дурно пахнущую продукцию.

Вы понимаете, чем это пахнет !!!

И, наконец (сопровождаемый демонстрацией всей этой дурно пахнущей мазни) , наш с вами совместный вояж в кабинет вашего начальника Я.В. Билашенко (куда я был приглашен для оказания мне «профилактической порки») и наш символический с товарищем Билашенко диспут (когда я попытался ему доказать, что изображенная на гравюре клетка на самом деле грудная, а пульсирующее на ладони сердце готово раздвинуть решетки и, осветив своим порывом камеру, вырваться из темницы на свободу), в результате закончившийся тем, что товарищ Билашенко со словами «вы эти ваши фигли-мигли бросьте!» встретил мою импровизацию в штыки, пообещав при этом накормить меня «березовой кашей» или надрать на худой конец уши.

Вы, конечно, припоминаете, какими некрасивыми словами товарищ Билашенко меня обзывал. А ведь он – главный редактор главного печатного органа нашей области.

Он на меня кричал. Он обзывал меня преступником, швалью, мразью, жучком… Он даже ругался матом!

И тогда я ему напомнил, что все-таки не к лицу выражаться таким вот образом руководителю такой солидной газеты.

И что же он? Он откровенно рассмеялся мне прямо в лицо. И, честно говоря, были даже мгновенья, когда я просто боялся, что он меня ударит.

Ну, а теперь, пожалуй, уместно подвести окончательную черту.

За то, что я такой «шарлатан», мне, конечно, очень стыдно.

Зато после художника останутся картины.

А после вас, напоминая царапину на подрамнике, останется ваш фельетон.

А. Михайлов 12 февраля 1971 г.

…Вот это письмишко мне Федор Васильевич и показал. Даже не показал, а, поигрывая тесемками от папки, чуть-чуть ее приоткрыл, но так, чтобы мне было видно. – Ну, что, – спрашивает, – не узнаете… да, да… получили… получили, вот, от вас письмо… и письмо, надо сказать, очень интересное… вдумчивое.

Чтобы я не забывал. Дедушка дедушкой, а у них тут на меня тоже кое-что припасено. И, аккуратно завязав тесемки, задвинул ящик обратно. Как будто забил мне ответный гол. И теперь у нас ничья.

А вот какой ответ прислал мне через дочку Лаврентьевны Толя.

Закрытое письмо А.Г. Михайлову

Привет от «знаменитого московского художника». Здравствуй, скромный кочегар, Тося. Фельетон мне понравился – увидел в нем скрытое уважение к тебе товарища, писавшего этот фельетон (конечно, с точки зрения обывателя), за исключением некоторых мест, где подвело его невежество. Открытое письмо твое тоже понравилось, только вот не совсем понравилось, что ты говоришь на его же языке – это, я думаю, от твоей эмоциональной настроенности, да и оттого, что Владилену неприятно. Поэтому получается, что признаешь (в некоторых местах) свою вину и в чем-то оправдываешься. А на деле ты вообще ни в чем не виноват.

И потом:

1. Ты не РАСПРОСТРАНЯЕШЬ, а знакомишь людей с гравюрами.

Хотя тебя никто НЕ УПОЛНОМАЧИВАЛ для общественной работы, но и никто не запрещает (видимо).

2. Ты не ПРОДАЕШЬ, а удовлетворяешь просьбу людей. Делаешь одолжение, и эту слабость не назовешь виной.

Так как письма ты, видимо, разослал, то уже говорить что-либо бесполезно (хотя я и не знаю, кто их будет читать: подумаешь, фельетон!). Но, как тебе известно, любая организация не желает «шума», старается всегда дела подобного рода замять. Цель фельетона – запугать, пресечь «деятельность» и на этом закончить диалог. Если ты сам дашь делу АДМИНИСТРАТИВНЫЙ ход, то оно всегда будет НЕ В ТВОЮ пользу. А если ты все-таки будешь продолжать их злить, то способ тебя наказать найдут (придумают).

Я считаю, что лучше не лезть туда, где грязь. Неужели ты сам не видишь, что это обычная провокация. Лезть, где заранее известен исход, – глупо.

Желаю тебе и Владилену самого хорошего. Если чем-то могу помочь, я готов это сделать. Если понадобится справка из салона – пришлем.

До свидания.

P. S. Галке фельетон тоже понравился – говорит, совсем не обидно. Так что ты зря разволновался. А что касается гравюр, тоже не обидно. Ведь клевета на них – уже что-то. Да и вообще – кочегара не очернить.

Толя.

…Залепив мне «горбатого», Федор Васильевич не остановился на достигнутом и, предпочтя глухой защите стремительную атаку, решил теперь приналечь на мои пленки, а если точнее, то на записи песен Высоцкого; и ему бы хотелось узнать (но только начистоту), есть ли у меня его произведения, невыдержанные в политическом смысле.

И я даже расстроился:

– Как так – невыдержанные? Я что-то вас не совсем понимаю.

Да. Мне Высоцкий нравится, нравится, что он такой искренний. Но в особенности мне нравятся его песни про войну. И еще из кинофильма «Вертикаль».

И Федор Васильевич тоже, в свою очередь, расстроился. Ведь и ему, честно говоря, Высоцкий тоже нравится. Но что я все-таки думаю о тех его песнях, где он, ну, давайте, Анатолий Григорьевич, будем откровенны, очерняет нашу действительность.

Но я снова Федора Васильевича не понял. То есть как это так очерняет? Что-то я таких песен у Высоцкого не слыхал!

Потом немного подумал и, как будто меня осенило, чуть было не ударил себя ладонью по лбу.

– А… понял… Это вы про его «Письмо в деревню»? – и даже попробовал спеть начало первого куплета:

Здравствуй, Коля, милый мой,

друг мой ненагля-а-дный…

Но без аккомпанемента получилось не так романтично, и я пожалел, что не прихватил сюда гитару. В следующий раз надо будет учесть.

Федор Васильевич поморщился:

– Да знаю, знаю…

И я рассмеялся:

– Так это же сатира. Как у Аркадия Райкина…

Недаром же Аркадий Райкин – народный артист СССР. Вот так же и Высоцкий. Мне думается, ему тоже надо присвоить это звание.

Но Федор Васильевич с этим не согласился.

– Во-первых, – еще раз поморщился Федор Васильевич, – Райкину за многое попадает, и поделом.

А во-вторых, известно ли мне, что этот народный артист (это уже про Высоцкого), будучи у нас в Магадане три или четыре года тому назад, выступал здесь ну прямо-таки в притонах.

И я, в свою очередь, тоже ему возразил. Во-первых, меня совсем не интересует, где и перед кем Высоцкий выступает. Ведь главное – это его песни.

(А на самом деле врет – в то лето, еще до второго триппера, я химичил на «Исследователе» в плаванье, но мне Лариса рассказывала: часа примерно в четыре стоит она как-то ночью за японскими колготками – в июле в это время уже светло, – и вдруг подружка ей и говорит:

– Смотри, Высоцкий…

В таких обычных джинсах, и вместе с ним Кохановский, тот самый, с которым они написали «Бабье лето»; куда-то на рассвете «напудрились».

А Кохановский тогда с этой Ларисиной подружкой крутил свою песню; у нее на улице Ленина отдельная квартира. Когда-то жили вместе с мужем, но теперь она с мужем в разводе.

Кохановский ей говорит:

– Слушай, ко мне прилетел Володя, ты не могла бы сегодня где-нибудь переночевать…

Просто ему надо с Володей поговорить. И подружка, конечно, в пузыря. Мог бы и познакомить.

Но делать нечего – и поплелась на улицу Билибина к Ларисе. А ночью рванули за колготками.

И утром, рассказывает, целое море бутылок. Вот и весь притон. Ведь не пошли же они потом к Шурочке Виноградовой.)

А во-вторых, все его песни записаны с официальных концертов, а если даже и с не официальных, то эти записи можно услышать в каждом доме и не только в Москве или у нас в Магадане, но и по всему Советскому Союзу.

Но, вместо того чтобы этому порадоваться, Федор Васильевич снова поморщился:

– Вот в том-то и беда… – и, разделав под орех Высоцкого, покатил теперь бочку на меня.

Взяв себя в руки, он сделался опять улыбчивый и, можно даже сказать, милый. И, к моему удивлению, меня это как-то успокоило (наверно, такой прием). Весь вид его располагал к умиротворению и словно бы навевал: а много ли человеку надо? Ведь прояви иной раз собеседник душевную гибкость – глядишь, и разговор получился обоюдно полезным.

– Вот возьмем ваши песни, – с этими словами Федор Васильевич опять выдвинул ящик и снова достал папку (он ее то доставал, иногда даже и не к месту, а то вдруг снова прятал), – ну, что я могу о них сказать? Песни, конечно, душевные. Хорошие песни. Но куда они зовут? И кого они могут вдохновить?

И на этот раз я увидел свое заявление в местный радиокомитет, помнишь, я еще качал с ними права? Хоть бы не позорили название своей передачи – тоже мне «разведчики золотых недр». Мало того, что в песне на слова Варлама Шаламова все перепутали и, представляешь, начали с припева, а закончили, наоборот, запевом, а всю середину (где «изумрудного цвета светящийся лед») почему-то выбросили; да еще по воле режиссера я «исколесил не одну сотню километров по чукотской тундре» (а на самом деле со своим магнитометром почти весь сезон не вылезал из лагеря); а все остальное (я ведь им напел целую пленку) они, конечно, передали. Но только не в эфир, а – малость перепутали – сюда, в КГБ.

Но это сразу после сезона, а в начале апреля, на день геолога я спел им на студии две песни на слова Глеба. И с этими песнями, если припоминаешь, приключился конфуз. Я посвятил их Вере Павловне, и на время трансляции надо было выключить репродуктор. Иначе – если Зоя их услышит – мне хана. А дело было в воскресенье, и чтобы увести вражеского лазутчика от склада с боеприпасами, я сделал тактический ход; я пригласил Зою на главпочтамт: идем, говорю, мне из Москвы перевод, мол, ты мне должен еще с прошлого года червонец. Стоим с ней в очереди и потихоньку продвигаемся, и сейчас все свалю на тебя – что вот, стервец, все тянет и тянет резину. И вдруг мне вместо червонца из Москвы – телеграмма с Чукотки.

Я думал, от Татьяны, все-таки ихний праздник. А телеграмма оказалась от Верки. А содержание – даже не успел загородить: ИДИ КО МНЕ (такой поэтический выкрутас). И больше – ни слова.

И Зоя меня, не отходя от стойки, чуть не прибила. Хорошо еще, заступился милиционер.

Я объясняю: это же производственная необходимость. Из-за отсутствия рабочей силы. Мол, приезжай к нам на следующий сезон. А Вера, говорю, – это наша начальница. (А начальница, как ты знаешь, Татьяна.)

Но Зоя меня даже и не слушает:

– Я тебе, – говорит, – б. дь, покажу ИДИ КО МНЕ!!! – и засветила прямо сумочкой по темени. А в сумочке, наверно, полный кошелек мелочи. Еще хорошо, самортизировала ушанка.

Но это еще не все. В одной из песен я пою:

Приходите ко мне ночевать.

Мягче ночи моей только сны.

Я из трав соберу вам кровать

на зелененьких ножках весны.

А в бараке соседи, оказывается, слышали и все потом Зое рассказали. Что я спел песню своей шалаве и пригласил ее к себе на кровать. И после такой информации Зоя разбила о мою голову бутылку с пивом, и даже ходили потом в травмпункт зашивать.

А

насчет вдохновения я немного подумал и сказал, что каждый человек, если он работает со словом, должен себя выражать по-своему и что лично меня в стихах, которые я использую для своих песен, привлекает красота родной природы, а также грустные раздумья. При этом я, конечно, подчеркнул, что все эти стихи почерпнуты мною исключительно из официальных источников (где Иосифу Бродскому почему-то места не нашлось, и я его предусмотрительно в эту пленку не включил).

Федор Васильевич переварил мой ответ и заметил, что нельзя же все время грустить и что бы тогда было, если бы все только и делали, что грустили, как бы мы тогда построили новое общество?

На что я ему в свою очередь заметил, что я ведь не только грущу, но еще и помогаю стране своей работой, определяя для нее водный баланс, чем приношу пользу народному хозяйству.

И Федор Васильевич не стал мне возражать и, сохраняя душевную гибкость, снова переменил направление. Он меня спросил:

– Ну, а с кем вы, Анатолий Григорьевич, когда бываете на материке, встречаетесь из поэтов и писателей?

Я задумался:

– Ну, с кем… в Ленинграде – с Глебом Горбовским и еще с Кушнером…

И он записал. Про Горбовского он, оказывается, слышал, а Кушнера даже читал, только вот забыл, в каком журнале.

– А в Москве, – продолжал я, – с Булатом Окуджавой…

Но оказалось, Окуджава тоже оскандалился, и я даже возмутился:

– Как это так – оскандалился? Ведь Булат Шалвович прошел всю войну!

И Федор Васильевич и на этот раз тоже не стал возражать.

– И еще с Варламом Шаламовым.

Но оказалось, что о Шаламове Федор Васильевич даже и не слышал. А я бы на его месте повесил бы портрет Варлама Тихоновича у себя над столом.

И вдруг он меня спросил:

– Ну, а как вы, Анатолий Григорьевич, относитесь к Бродскому? Тоже, наверно, ваш кумир. Нам, например, известно, что вас вдохновляет его поэма… – И, полистав свой блокнот, он, очень довольный, повернулся, – «Шествие».

Теперь все ясно. Этой зимой ты мне сюда «Шествие» высылал. И мы с тобой, помнишь, поспорили, засекут или не засекут. И я еще все удивлялся, что больно уж долго идет. Наверно, месяца полтора. Или два. И на упаковке бандероли, помнится, стоял целый ворох печатей. И все друг на друга налезают. А если попробовать определить дату прибытия, то ничего не разобрать.

Выходит, что засекли. Иначе не совсем понятно, откуда тогда это название у него в блокноте.

Но это я подумал про себя. А Федору Васильевичу вслух говорю:

– Ну, а что «Шествие»? Может, когда-то по молодости лет это и увлекало…

(И все-таки почему не спросил про нашу встречу? Ведь о том, что Бродский был у меня в Ленинграде дома, я Зое рассказывал. А Нина Ивановна, пока еще не «на бровях», всегда меня просит:

– Ну, давай, спой еще… Спой про Васильевский остров…

И потом, неужели им не известно, что Бродский уже давно за границей. Опять, наверно, темнит.)

– А если, – продолжал я, – и интересует, то прежде всего мелодией. Мелодией слов. И ритмом. Я ведь сейчас, знаете, как раз занимаюсь ритмом. Для песни это очень важно.

И тут Федор Васильевич решил взять тайм-аут. Ему сейчас необходимо пошевелить мозгами.

Ведь у него все по плану. И теперь нужно внести коррективы. И он опять, уже для меня привычно, заулыбался, добавив своей улыбке оттенок таинственности.

Его улыбка мне, успокаивая, обещала: ну, что ж, все идет хорошо, все нормально. Но это все, дружище, были еще цветочки. Ну, а теперь пора переходить и к ягодкам.

– А сейчас, Анатолий Григорьевич, – начал Федор Васильевич вкрадчивым и одновременно каким-то справедливо-решительным тоном и снова, как и в начале нашей беседы, положил на стол кулаки – ни дать ни взять – вылитый академик Павлов, – вы уж позвольте мне остановиться на ваших московских друзьях. Начнем, пожалуй (тут он снова придвинул блокнот), – с Козаровецкого (поставил тебя на первое место!). Хотелось бы от вас услышать, какие у вас с ним отношения?

– С Козаровецким?.. – делая вид, что никак не могу собраться с мыслями, я почесал затылок – а это, мол, еще кто такой? – А-а… вспомнил. Когда-то мы с ним учились в институте. Вместе готовились к сопромату. Ну, а пока я еще жил в Москве, так, иногда встречались. И то, потому что соседи. Все-таки в одном доме. А сейчас – ну, какая это дружба: я – северянин, он – москвич. Интересы-то ведь разные…

Федор Васильевич улыбнулся:

– Ну, не скажите, не скажите… Да, кстати, он ведь переехал… – И смотрит на меня такой довольный (как будто похвалился: вот мы какие оперативные; что, не ожидал?!).

Но я даже и не повел бровью. Ну, переехал так переехал. Какая разница?

И вдруг он точно отрезал:

– Нам известно, что он собирается в Израиль. А вас, когда вы напишете свою книгу и перешлете, – там издать.

И это было им сказано все тем же спокойным и рассудительным тоном. Как будто на шахматной доске передвинул очередную фигуру. Или укладывает на стройке кирпич.

Да. Федор Васильевич сделал профессиональный финт. Пошел в психическую атаку. И, хотя это было и неожиданно (ты никогда об этом даже не заикался, но мало ли, вдруг и на самом деле намылился), я все-таки не растерялся.

Я нахмурился:

– Клевета.

– Клевета?! – Федор Васильевич саркастически ухмыльнулся. – А вот мы сейчас посмотрим…

С этими словами он опять вытащил из ящика папку и, порывшись в бумагах, достал чьи-то не то заявления, не то объяснения. Федор Васильевич держал их над столом, но так, чтобы я ничего не видел.

– Здесь, на этих листах, собраны о вас мнения самых различных людей, и мнения, прямо скажем, неплохие, но все эти люди сходятся в одном, что человек вы, конечно, отзывчивый, добрый и, даже можно сказать, смелый, но где-то вы споткнулись (я еще не говорю – оступились) и вот никак не можете себя найти. И все эти люди искренне обеспокоены вашим будущим. Вот, например (читает): «Я знаю Анатолия Михайлова как отличного товарища, смелого, принципиального и решительного, но…» дальше, пожалуй, читать не стоит… (откладывает и смотрит на меня, а я смотрю на него).

Помолчали.

– Ну, а что, Анатолий Григорьевич, вы можете припомнить о дне рождения вашей супруги Зои… – Федор Васильевич снова придвинул к себе блокнот, – Михайловны 9 октября 1972 года?

– Припомнить… – И я пожал плечами. – А чего там припоминать? Ну, были гости. Выпили. Я играл на гитаре. Слушали магнитофон. Спорили.

– Вот именно что спорили, – назидательно и опять все с той же нотой справедливости строго подчеркнул Федор Васильевич. – А о чем спорили?

– О чем? Да так, ни о чем. Я хотел слушать Высоцкого, а они не хотели. Давай, говорят, эстраду. Вот и поспорили.

– А вы эстраду не уважаете?

– Не то чтобы не уважаю. Просто все эти Пахмутовы кажутся мне неискренними.

– Но Пахмутова – это ведь не только эстрада. Это еще и гражданские песни, которые любит народ.

– Все равно я им не верю.

– Но людям ее песни нравятся.

– Вот и обидно.

– Зачем же навязывать свое мнение?

– Да я и не навязываю. Просто они на меня злятся.

– Ну, это вы зря. Они на вас и не думали злиться. А вот вы, видимо, сами того не заметив, сказали при них такое, что всех просто искренне удивило, можно даже сказать – поразило (роется в папке и снова читает): «…и после этого заспорили о Пахмутовой. Михайлов сказал, что он ее не может слушать, так как она все врет. Ему возразили: а как же ее песни об острове Даманском, на что Михайлов ответил: никакого такого острова не было, а все эти погибшие солдаты – выдумка. И вообще все это ерунда. После чего им было сказано, что в нашей стране засилье кучки обманщиков, которые сидят у власти…»

Сначала я решил, что он просто шутит. А он и не думает шутить – все знай себе чешет и чешет. Ну, ладно еще Пахмутова, «без нее» хотя бы «опустеет земля», а вот «засилье кучки обманщиков» – это уже «происки империализма».

– Ну, а теперь, Анатолий Григорьевич, что вы на это можете сказать?

– Да ничего. Я же сказал – клевета.

– Ну, зачем же вы так? Ведь не могли же эти люди все, как один, оговориться!

– Делайте очную ставку.

– Да что вы, Анатолий Григорьевич! Когда очная ставка, то это уже дело. Мы бы вас тогда не вызывали, а привезли бы сами.

– Так вот и надо было.

– Вы зря, Анатолий Григорьевич, горячитесь. Ведь мы вам хотим добра.

Снова помолчали.

– А может, Анатолий Григорьевич, вы были тогда пьяный и не помните?

– Дело в том, что к восьми часам вечера я поехал на гидрологический замер…

– В заявлении это указано.

– Да если бы я был настолько пьяный, что не помнил бы, что говорю, да еще бы меня растрясло в автобусе, то по дороге к реке я бы обязательно завалился. И к тому же замер нужно сделать ровно в 20.00, там стоит самописец. А иначе – брак. А у меня – можете узнать в управлении – за все время моей работы не было ни одного брака.

И не успел я закончить эту фразу, как неожиданно с бумагами в руках вошел один тип, как будто по неотложному делу, но такое впечатление, что в продолжение всего нашего разговора он стоял к скважине ухом за дверью и подслушивал. Бумаги он аккуратно опустил на стол и тут же встрял.

Конечно, начало беседы он не слышал, но так как он человек партийный, то врать он просто-напросто не может, понимаете, это ему противопоказано (вместо того чтобы со мной поздороваться, он разразился таким педагогическим отступлением); так вот, многолетняя практика ему подсказывает массу случаев, когда человек, будучи в стельку пьяным, совершенно автоматически и при этом безошибочно производил ту или иную операцию на своем рабочем месте.

И Федор Васильевич с ним согласился, что это действительно так, а этот тип, получив новую порцию бумаг, так же неожиданно исчез. Испарился.

Но это оказалось еще не все. Федор Васильевич снова порылся в папке, нашел там какой-то листок и, пробежав его глазами, предъявил мне еще одно обвинение.

Оказывается, в феврале этого года (число там у него зафиксировано) во время передачи последних известий, в которых шла речь о происках израильских оккупантов, я пришел в ярость и, чуть не разбив репродуктор, во всеуслышанье заявил, что еврейская нация – наивысшая и что скоро сионисты завоюют весь мир и к этому надо стремиться.

И это уже попахивает чем-то родным. Чувствуешь? Японский шпион Пильняк. А теперь вот израильский шпион Михайлов. И здесь уж не обошлось без помощи моей симпампульки. Иной раз придешь, а в телевизоре – на всю ивановскую перепляс, а чуть повыше со стены из репродуктора – краснознаменный хор; и тоже на всю катушку. И тут уж поневоле полезешь на стенку.

А дальше – немного фантазии и чуть-чуть воображения.

Наверно, их все-таки этому учат. На производственных семинарах. Или в методических пособиях.

– Ну, как? – В порыве удовлетворения Федор Васильевич уже чуть ли не потирал руки. – И это вам тоже ни о чем не говорит?

– Почему же? Говорит. – Я уже начинал злиться. – Мне это говорит о том, что все это клевета. Я же вам сказал. Ну, дайте, – тут я к нему наклонился, – ну, дайте посмотреть. Ну, из ваших рук. Просто интересно.

Но Федор Васильевич сказал, что читать обвинительное заключение (или как там это у них называется) имеет право только человек, который уже находится под следствием. И то не всегда. А только при определенных стечениях обстоятельств.

– А вы, – Федор Васильевич с какой-то нежностью посмотрел на папку, даже чуть ее не погладил, – к счастью, еще не под следствием.

И это его «к счастью» прозвучало все равно что «к сожалению».

Федор Васильевич положил на папку ладонь и задумался. И это выглядело так, как будто он уже меня загнал. За флажки.

– А теперь, – Федор Васильевич опять сменил направление, – вы уж мне разрешите вернуться к вашим друзьям, в частности, – и он снова придвинул к себе шпаргалку, – к Валентину Лукьянову, вы же не станете утверждать, что и с ним тоже не знакомы?

– С Лукьяновым?.. (Похоже, все-таки не зря после «происков израильской военщины» он спикировал на остров Даманский; вот я и перегорел, наверно, поэтому и переспросил его слишком поспешно.) Да что-то, – чешу затылок, – припоминаю… (Тебе прилепил Тель-Авив, а чем, интересно, порадует Старика?) Вроде бы, – улыбаюсь, – поэт… И потом, ну, какое тут может быть еще знакомство; я ведь вам уже говорил: я – на Севере, а Москва – далеко; недавно, правда, попался за этот год пятый номер журнала «Смена». Открыл – смотрю, стихи Валентина Лукьянова; уж не того ли, думаю, Лукьянова, которого я один раз видел у Козаровецкого… кажется, в позапрошлом году…

Но Федор Васильевич меня не дослушал и сообщил, что он с этими стихами уже ознакомился. И что, пожалуй, еще неизвестно, кто из этих двух людей оказывает на меня большее влияние.

Лукьянов дает мне очень многое. Да и человек он, можно сказать, с опытом и немалым. Но и Козаровецкий мне тоже дает не меньше. Скорее всего, их влияние на меня одинаковое.

Я сидел и молча на него смотрел, а он все говорил и улыбался, напустив на себя вид репетитора, только что втолковавшего неразумному ученику самое трудное место. И для закрепления материала осталось проанализировать кое-какие нюансы.

– Наверно, – продолжал рассуждать Федор Васильевич, – ваши друзья с большим интересом ожидают появления на московском горизонте свежей личности (это значит – меня), которая вращается в самых, можно сказать, дебрях народной жизни (это значит, здесь, в Магадане).

Я продолжал молчать, а Федор Васильевич вдруг ни с того ни с сего перескочил на нынешнее поколение и заговорил о проблемах отцов и детей. И даже разволновался:

– Ведь черт его знает, такие заслуженные родители и такие дети! Взять, к примеру, Якира – слыхали, конечно, про такого, ведь только что из Москвы…

И я поддакнул:

– Да вроде бы слыхал… такой полководец…

Федор Васильевич усмехнулся:

– Вот именно, полководец… А какой был отец… Или возьмем Махновецкого, вашего хасынского товарища. Отец – воин. Умница. А что сын? Правда, в отличие от вас, он проявил по отношению к себе больше самокритичности. А вы чем-то друг друга напоминаете. И биографии у вас чем-то схожие. И родители. Кстати, вы не знаете, где он сейчас?

И я сказал, что не знаю, слышал, что вроде бы он уехал.

Федор Васильевич похвастался:

– Сейчас он в Алтайском крае. Не позволили ему оступиться, помогли.

(А на самом деле уже давно в Карелии. А на Алтае он был года три тому назад, когда его поперли из Хасына. Наверно, ведь, знает, но темнит. Все хочет выяснить, связаны ли мы с Эриком сейчас. А может, и не знает. Выперли – и с глаз долой. Но вообще-то на них не похоже.)

– А теперь, Анатолий Григорьевич, – Федор Васильевич закрыл папку уже окончательно (такой уж у него сценарий) и торжественно спрятал ее в стол, – теперь слово за вами. А то я гляжу, – и так это ласково-понимающе на меня посмотрел, – что-то вы призадумались. Ну, как, все было правильно в вашей жизни, оступались вы когда-нибудь и в чем-нибудь или нет и есть ли у вас после всего этого претензии к людям или, может быть, к себе, и если есть, то какие?

И я Федору Васильевичу ответил, что в целом моя жизнь протекает правильно, что никогда и ни в чем я в жизни не оступался и что претензий к людям у меня нет, а если и есть, то, пожалуй, только к себе, что я еще слишком медленно осваиваю свое любимое дело – гидрологию.

Все с той же ласковой улыбкой Федор Васильевич сцепил у себя на затылке пальцы и, расправив плечи, с удовольствием похрустел суставами. И весь его облик при этом как бы меня убаюкивал, что да, конечно, я во многом заблуждаюсь, но все эти мои заблуждения ему очень понятны и близки, и поэтому он мне их не только прощает, но даже оставляет за мной право на свое собственное мнение.

А сейчас ему бы хотелось остановиться на чем-нибудь для нас обоих приятном, ну, например, на фортепианном концерте или на выставке цветов. Снять, как это принято говорить, лишние нагрузки.

Да и мне, наверно, тоже бы не помешало немного расслабиться. «Ведь вы же со мной согласны?»

И тут он вдруг спросил:

– А каковы, Анатолий Григорьевич, ваши отношения с Солженицыным?

– С Солженицыным?! – на этот раз я действительно Федора Васильевича не понял и, честно говоря, даже растерялся, уже по-настоящему. Может, у него и правда поехала резьба. Как результат нашей изнурительной беседы.

Но потом все-таки сообразил, что такая у него шуточная форма вопроса. На самом деле Федора Васильевича интересует, как я к Солженицыну отношусь. И, успокоившись, я даже заулыбался.

Ну какие у меня могут быть с ним отношения? Просто я этого писателя очень уважаю и одобряю редакцию журнала «Новый мир», выдвинувшую «Один день Ивана Денисовича» на соискание Ленинской премии. Ведь недаром же на встрече руководителей партии и правительства с деятелями культуры было сказано, что «такие произведения воспитывают уважение к трудовому человеку, и партия их поддерживает». (Честно говоря, эту цитату я выучил на всякий случай – и помню, как Валя по этому поводу смеялся.) И еще мне у него нравятся напечатанные в «Новом мире» рассказы. В особенности «Случай на станции Кречетовка». А больше я у него ничего не читал.

Но форма вопроса оказалась совсем и не шуточная: оказалось, что 7 июля 1970 года Валентин Лукьянов по моей личной просьбе в деревне Рождество Наро-Фоминского района Московской области встретился с «отщепенцем» Солженицыным и передал ему на рецензию мою рукопись. И все это у него зафиксировано в его блокноте. Так что можешь теперь Валю поздравить с рождением ЛЕГЕНДЫ.

Вот это, я понимаю, эквилибристы. Здесь и Олегу Попову, я думаю, нечего делать. Сейчас возьмет и вытащит из папки то Ларисино письмо. То самое, что Зоя тогда вытряхнула из моего кармана, когда зашивала мне пиджак. А потом его по пьянке сожгла. (Представляю, как они сокрушались, когда об этом узнали. И непонятно даже, кто сокрушался больше – они или я.) В этом письме, помнишь, Лариса сидела на веранде и вдруг увидела работающего на соседнем участке Александра Исаевича.

А что сожгла – так им сейчас и все карты в руки. С одной стороны, уничтожено вещественное доказательство, зато, с другой – теперь его можно использовать как вольный трактат.

И сразу же, внедрившись в обстановку, накуковали про Ларису. А Зоя, как только слышит это имя, готова даже подтвердить, что я хотел, например, взорвать наш Дворец профсоюзов. Такая у нее сила воображения. Только вот не совсем понятно, то ли они ее к себе вызывали, то ли она пришла к ним сама по зову сердца.

Пригвоздив меня к позорному столбу, Федор Васильевич еще раз выдвинул ящик и, поиграв тесемками от папки, задвинул его обратно.

– Ну, а теперь что вы можете на это сказать?

И я не стал нарушать уже сложившуюся традицию и повторил:

– Клевета.

Надо было снова потребовать очную ставку – но я как-то сразу не догадался. Но если бы даже и дошурупил, то все равно номер бы не прошел. Федор Васильевич тогда бы мне объяснил, что очная ставка с Солженицыным, к сожалению, не в их компетенции.

А на мою очередную «клевету» отреагировал, точно Китай, сделавший четыреста двадцать девятое строгое предупреждение Тайваню.

– Не знаю, не знаю. Все эти документы, – и он опять выдвинул ящик, – отражают общую точку зрения окружающих вас людей. Ведь не станем же мы все это придумывать.

И замолчал. Как будто поставил точку.

Как бы подчеркивая значительность происходящего, Федор Васильевич даже чуть привстал и для внушительности хотел было пройтись по кабинету, но потом раздумал и, оперевшись кулаками о стол, откинулся на спинку стула:

– Будем считать, Анатолий Григорьевич, что разговор у нас состоялся. И довольно откровенный. Правда, не такой откровенный, как этого бы хотелось. А теперь, если можно так выразиться, не мешало бы подвести итоги.

Тут он нажал на кнопку, и вошел тот самый тип, что уже встревал про пьянство на рабочем месте, и мне, как в прошлый раз, опять показалось, что он стоял ухом к скважине и подслушивал, такой у него был озабоченный вид.

Федор Васильевич велел ему что-то принести, и тот принес целую кипу листов. А сам Федор Васильевич склонил голову набок и, как на выпускном экзамене, старательно шевеля губами, стал на каждом листе выводить вопрос, на каждый из которых, как я догадался, мне предстояло написать ответ.

Писал он довольно долго и, пока он шевелил губами, я все соображал, что же мне теперь делать дальше.

С одной стороны, это уже не прокуратура, куда я после фельетона сдуру ходил качать права (за клевету решил подать на «Магаданскую правду» жалобу). Да и товарищ Горбатых все-таки отличается от товарища Закевича.

Поделиться с друзьями: