У памяти свои законы
Шрифт:
— Молодец. По-партийному, с должной чуткостью. Жалобу напишу или статью в газету, останешься не у дел.
— Пиши. Может, руку набьешь, заделаешься писателем. Тоже профессия неплохая. Ну, а если по-серьезному?
— Подумаю, выскажусь, — ответил я, чтобы хоть что-нибудь сказать, а сам разглядывал его — что он за человек, добра мне желает, зла ли, рад ли тому, что со мной случилось, или нет? Мы с ним никогда не были в хороших отношениях: я не очень-то верю высоконравственным моралистам. А он из таких. Деловой человек должен быть деловым человеком.
— Ну что ж, думай, — сказал он.
— А во-вторых? — спросил
— А во-вторых, это правда: ты намерен уволить Цыганкова?
— Быстро! — Я засмеялся.
— Что «быстро»?
— Уже донесли, — сказал я. — Только подумал, а уж готово — донесли.
— Ну так что? Правда?
— Правда.
— Тогда ты сошел с ума! — сказал он.
— Возможно, но Цыганкова нельзя держать на заводе. Завод должен работать. Не митинговать. Знаю: меня будут обвинять в зажиме критики. В расправе за критику.
— Будут. Я — первый.
— Пожалуйста. Но ты же первый прекрасно понимаешь, что интересы дела диктуют поступать так, а не иначе. Вокруг Цыганкова теперь группируются всякие склочники. Завод должен работать нормально. Авторитет директора тоже не последняя вещь. И критике, кстати, должен быть предел. Меньше всего думаю о своем самолюбии. О деле думаю. Цыганкова надо убрать от меня — это естественно. Без обиды, достойно, хоть с повышением, но убрать. Не счеты собираюсь сводить. Готов рекомендовать его хоть куда, хоть начальником треста.
— Начальником треста в свое время он, может, и будет, — сказал Родионов, — а пока останется у тебя.
— Нет.
— Останется. Никто не позволит тебе даже пальцем его тронуть. Не теряй чувства реальности.
— При чем тут реальность? Дисциплина — вот закон законов производства.
— Слушай, а ты знаешь, что самый жестокий и самый элементарный деспотизм — это заставлять подчиненных разделять вкусы и мнения начальника? Нет, дорогой, дисциплина — не в унижении окружающих. Кстати, есть еще и такое понятие — самодисциплина. Одним словом, выкинь из головы эту затею. — Он посмотрел на меня странным каким-то, то ли жалеющим, то ли безнадежным, взглядом, ударил ладонями по ручкам кресла и поднялся, пошел к столу.
«Ну-ну, — думал я, — что ты потом запоешь». Моя машина тоже работала, и мои люди, как хорошо смазанные шестерни, крутились и делали свое дело. Телефон — величайшее изобретение, все эти дни я с его помощью честно трудился, воплощая затасканный, но справедливый принцип: «Жизнь есть борьба», и прилаживал к своей машине новые и новые шестерни. Они вертятся понемножку. Я пока отсиживаюсь, но, может, сегодня на бюро они уже начнут срабатывать свои первые обороты. А если надо — доберусь до самой Москвы, вплоть до Кирилла. Вот так вот, дорогой Игнатий Николаевич Родионов. Кто такой Кирилл, ты знаешь. Но ты не знаешь, что мы спали с ним в общежитии койка в койку.
— Это все? — спросил я, вставая.
— Нет, — ответил он, — одно деликатное дело.
Я снова сел.
— Тут письмо мы получили от одной девушки. А сегодня от ее матери. Мне бы не хотелось выносить это на бюро.
Я усмехнулся — вот и привет получил из Новоморского. Спасибо. «Нам ничего от вас не надо». Не надо, а настрочили что-то. Ну-ну! Однако глупо предъявлять мне какой-то счет через столько лет.
Я ждал, пока Родионов найдет письма. Но он не нашел, нажал кнопку. Вошла Катя, остановилась у двери, поправляя очки.
— Письма
у тебя?— Сейчас. — Она вышла и вернулась. — Пожалуйста.
— На, почитай, — сказал он.
Я взял письма, начал читать. Нет, это было не то, чего я ждал. Я ошибся. И даже обрадовался, что ошибся, но совсем не потому, что меня испугало бы то письмо. Жизнь провела мимо меня стольких людей, что я давно уже научился безошибочно предопределять их поступки. Заранее знать, что скажет, что сделает человек, даже тот, которого ты видишь впервые, и никогда не ошибаться — довольно скучно. Это писатели выдумывают какие-то невообразимые характеры, каждый старается сочинить характер позаковыристее, посложнее, а на самом деле люди в массе своей похожи друг на друга и скорее примитивны, чем сложны. Как в чугуне, так и в них наперечет элементы, из которых они сварены. Я потому и обрадовался, что не так часто мне приходилось ошибаться.
Письма я читать не стал — обычная жалоба на увольнение — и бросил ему на стол.
— И читать не хочу!
— Ну, как знаешь, — сказал он, поморщившись. — Суть дела такова. Ты пришел в третий цех, ввалился в конторку мастера…
— Что значит «ввалился»? Пьяный? Ты, Игнатий Николаевич, выбирай выражения…
— Ну, прости, — сказал он, — не хотел обидеть. Вошел, значит, в конторку мастера, увидел там девушку и парня. Они целовались. Было?
— Было.
— Вот и она пишет — было. И ты что сказал?
— Слушай, не чини мне допрос. Ты помнишь, что говорил тетке Агафье, которая неделю назад была у тебя на приеме?
— Тетки Агафьи ко мне не ходят, — сказал он, — у людей имена есть, отчества. И что говорю — помню.
— А я не помню.
— Ты сказал — учти, я говорю вежливо, слова выбираю, — не заорал, а сказал: «Тут вам не бардак. Если у вас половой зуд, убирайтесь». И еще что-то прибавил весьма недвусмысленное, что-то вроде того, что уличным девкам не место на заводе. Вот что ты сказал. А ты знаешь, кто этот парень? Жених ее. Такое слово было в старину — «жених». Жених с невестой поцеловались — и увольнять? Не слишком ли?
— Во-первых, я не знал, что он жених…
— Вот и я говорю, не знал.
— А во-вторых, ее уволили не за целование.
— А за что?
— Я не бог. Есть профсоюз. Завком согласился с увольнением. Она неделю не выходила на работу.
— Ты мне сказки не рассказывай, знаю я твой завком. Она пришла на следующий день, но ты приказал не допускать ее к работе. Это раз. Потом к тебе просилась на прием ее мать — ты не принял. Это два. А девочка в эти дни сама не своя ходила. Разные бывают натуры. Одни толстокожие, как ты, задубелые, других же словечко ранит. А ты на нее эвон, булыжником. Стыдно, Петр Семеныч. Ехать тебе надо к ним да объясниться по-человечески. Прощения просить.
— Хорошо, я восстановлю ее.
— Не о том речь. Конечно, восстановишь. Как же иначе? И оплатишь вынужденный прогул.
Я молчал: глупо ввязываться в спор перед самым бюро.
— Я о другом, — сказал Родионов. — Поскольку дело это деликатное, ты просто обязан в данной ситуации поехать к ним и объясниться, попросить извинения. Между прочим, если простят — бога благодари. Но если простят, будут дураки…
— Ошибиться может всякий, — сказал я.
— Нет, дорогой, это не ошибка. Это самоуправство. Вот уж что верно, то верно — не любишь ты людей.