Чтение онлайн

ЖАНРЫ

У парадного подъезда

Архангельский Александр Николаевич

Шрифт:

«Принадлежать к хорошему обществу» — то есть входить в культурный ареал; не войти в культуру — значит, в конце концов, выйти и из Церкви: массовый отход от ее врат интеллигенции России лучшее (худшее?) тому подтверждение. Да и трудно ли вспомнить, чьими непослушными сыновьями были в массе своей богоборствующие разночинцы?

Впрочем, ныне приходится сталкиваться и с противоположной, куда более благородной, но, по-моему, столь же нереалистичной позицией.

На «круглом столе» «Дружбы народов» (1989, № 6) выступила Олеся Николаева, одна из самых заметных в новом поэтическом поколении. Абсолютно точно говоря о «квазирелигиозной» подоплеке новейших националистических умонастроений в России, она видит выход в том, чтобы культура от «квази» перешла к «просто» религиозности, чтобы Церковь и стала генератором нового русского культурного самосознания. Тогда человеку не будет нужды компенсировать невечность, краткосрочность и «неоправданность» своего бытия через «причастие» кровью родства, а значит, и через причастность к вечной жизни рода и нации. Что тут возразить? Православно, точнее — осмысленно православно верующий человек не может быть националистом. Нынешний культ нации, а до него — культ личности, стали суррогатом, разрушенного религиозного культа, — все

это правда. Но история нам продемонстрировала, что массовое неосмысленное православие, подобно и исламу, и иудаизму, и любой другой религии, в ситуации, когда человек лишен выбора, принадлежать ли ему религиозному слою культуры или не принадлежать, само может превращаться в «квазирелигиозное» прикрытие той же самой националистической веры в культ предков и становиться источником ксенофобии, национализма и шовинизма. Если (в современных условия это невозможно, но представим себе) между Церковью и сегодняшней культурой будет поставлен знак равенства, то, не говоря уж о неизбежной религиозно-общинной розни, внутри Православия повторится дореволюционная трагедия: «церковное» станет маской «мирского», внутренне переродится в свою противоположность, в бытовое идиллическое благообразие протестантствующего мещанства. Уж лучше атеизм, чем такая религиозность. По крайней мере, он честнее.

Что же касается до противоположной, «мирской» стороны, то мы, кажется, дошли до такого состояния, когда уже и доказывать ничего не нужно, — результаты отлучения религии от культуры сами вопиют к нам, достаточно напрячь слух — и услышать, открыть глаза — и увидеть [50] . Самые очевидные — языковые — последствия блистательно проанализировал литературовед Гасан Гусейнов в статье, опубликованной «Знанием — силой» (1989, № 2). Г. Гусейнов напоминает, что в здоровом языковом сознании различаются три слоя: священный («сакральный»), мирской (общеупотребительный) и низовой («профанный»). Питательная почва сакрального слоя — религиозные, философские тексты; нет почвы — нет и слоя, и что тогда? Мирской слой — пресен, нейтрален, невыразителен; остается профанный — как единственно красочный, способный выразить нерядовые переживания. Массовидная матерщина — не результат огрубления нравов; мат занял то место, какое в нормальном обществе занимают «библеизмы»: он стал языком дьяволовато-священным, выбившимся из грязи в князи. Но языковое мышление находится в прямой связи с «просто» мышлением, мышление — с представлениями о системе ценностей, и меченый атом идет по цепочке…

50

Однако не все им внемлют; показателен факт внезапного прекращения публикации Нового Завета в ведомственном журнале Госкомиздата СССР «В мире книг»; факт, не свидетельствующий об интеллигентности запрещавших.

Причем, в отличие от прошлого столетия, в нынешнем ситуация вывернулась как бы наизнанку, и строители «новой культуры» сами изгнали Библию (и Коран, и Талмуд…) из стен своего града; изгнали в тот самый момент, когда после стольких десятилетий пребывания в стане «нонкультуры» Церковь повернулась лицом к интеллигенции, а интеллигенция — лицом к Церкви (здесь можно назвать и такой, великий феномен отечественной истории рубежа веков, как Оптина пустынь, которая стала центром притяжения художников, писателей, музыкантов, и принятие пастырского сана мирскими по воспитанию и образованию интеллектуалами П. Флоренским и С. Булгаковым). Изгнанничество — не бегство; «изгнании правды ради», вопреки ожиданиям изгоняющих, уносят с собою частицу огня, горевшего у жертвенника, и, значит, продолжают духовно пребывать в покинутых пределах. Напротив, может случиться так, что гонители окажутся плохими хранителями огня и рано или поздно с изумлением обнаружат, что сами стоят по ту сторону черты, поскольку культура пребывает же там, где стоит остывший жертвенник, а там, где горит огонь.

Хорошо; такими доводами можно обосновать необходимость (и неизбежность) включения в состав ОБЩЕСТВЕННО НЕОБХОДИМЫХ текстов Библии и произведений классической религиозной литературы. Более-менее ясно, зачем «смешанному» в идеологическом отношении социуму издания, подобные пятитомнику «Христианские праздники», — но как мотивировать общезначимость «Полного молитвослова» или глубоких исследований протоиерея А. Шмемана «Великий «пост» (1981), «Евхаристия (Таинство Царства)» (1984), «Водою и духом» (1986)? Какое дело неверующему до того, что о. А. Шмеман впервые в современном богословии раскрывает таинственную связь обряда Крещения с пасхальными торжествами? А никакого дела нет. И не должно быть.

Только больная, бедствующая культура требует от каждого составляющего ее элемента непосредственной пользы («Тебе бы пользы все…» — А. С. Пушкин). Здоровая и полновесная строится принципиально иначе. Она включает в себя не фрагменты, а пласты, не секторы, а сферы. У сферы есть центр, а есть периферия, и спрос ведется с центра. Без него можно ль обойтись? Ах, нельзя? Тогда все споры о периферии прекращаются сами собою. Мне, скажем, горько было бы сознавать, что никогда не встанут на наши полки книги, уютно разместившиеся на парижских стеллажах: М. Поповский. «Жизнь и житие Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга» (1979) или «Проповеди и беседы» митрополита Сурожского Антония [51] . Вполне допускаю, что многим моим друзьям от этого будет ни жарко, ни холодно. Они не примут близко к сердцу ни историю жизни хирурга, ставшего волею Провидения священником, прошедшего лагеря, служившего литургию в роще, когда на сотни верст кругом не было ни одной церкви, во время войны написавшего классический труд по гнойной хирургии. Их оставит равнодушными такая мысль владыки Антония (тоже, кстати, в прошлом хирурга!): «Часто думают, что (…) можно изучить человека, продумать его, прозреть все его возможности, составить проект и затем заставить человека соответствовать ему. Это ошибка и преступление, которое делают и отдельные лица, в семьях, и общества человеческие, и идеологические группировки как верующих, так и неверующих людей. В семьях это иногда приобретает трагический аспект. (…) Это относится также к мужу и жене; это относится к друзьям: «Нет, я знаю, что для тебя полезнее, я знаю, что для тебя лучше, ты увидишь, как все будет хорошо». И несчастная жертва этой убийственной, удушливой, кромсающей душу и жизнь любви иногда бы готова взмолиться:

«Да перестань ты меня хоть любить — но дай мне свободу!» (…)»

51

К счастью, уже начинают вставать; труд М. Поповского вскоре после публикации этой главы в журнале «Дружба народов» (1989, № 10) был обнародован «Октябрем» 1(990, № 2–4); книга владыки Антония вышла в «Интербуке». (Примеч. лета 1991 года.)

Обидно, что не примут, ведь это так дорого для меня! Но ведь и им горько, что я не умею и не сумею восхититься прозой Набокова, с некоторым насилием над собой перечитываю «Пушкинский дом» А. Битова и — страшно выговорить! — спокойно радуюсь возвращению стихов И. Бродского. Мы помиримся на другом: на признании, что без Библии (если брать «сакральную» сферу) и без Пушкина (если брать «светскую») все равно выпадем из культуры и перестанем быть свободными людьми, — потому что за ее пределами можно быть либо безвольным, либо своевольным, но свободным — нельзя. Библия и Пушкин — для каждого. Что же до книг, живущих «при» Библии, или книг, родом из «пушкинского дома», то они не для всех, а по индивидуальной склонности; в чьем-то доме будут потрепаны одни обложки и останутся нетронутыми другие, в чьем-то наоборот. Но и там и там должны иметь возможность обратиться к тому, что еще вчера казалось чуждым. А если и не обратятся — что же, и корешки воспитывают.

Но неужто — бросает мне укор совесть — ты согласишься признать равенство «своего» и «чужого», неужто примиришься с немыслимым, не поддающимся никакой логике соседством в едином культурном пространстве таких книг, как «Блатная лира. Сборник 52 тюремных и лагерных песен» и — «Блок Александр Александрович. Ямбы. Репринте издания «Алконост», 1919»; или — того хуже: «Августин Блаженный. Творения» и — «Астрология для всех»; или — совсем уж невозможное: Библия и «Радио Ереван продолжает говорить и начинает показывать» (1975)? Неужто не видишь, что все, о чем шла речь выше, а не только эти грубые примеры — есть проявление эклектики и что день ото дня она будет играть все возрастающую роль в нашем интеллектуальном обиходе: триумф принципа восполнения в работе советских издательств неизбежен… Неужели тебя самого меньше, чем бывшего Председателя Госкомиздата СССР (хотя и по прямо противоположным причинам) коробила публикация Нового Завета в одних номерах «В мире книг» с рок-энциклопедией?!

Во-первых, я прекрасно помню слова Апостола: «Все мне позволительно, но не все полезно», однако говорю я не о «своем» и «чужом», а об «общем», о культуре как поле пересечения и примирения разнородных интересов:

(…) Чужды мне ваши крайние взгляды, Радикальные мысли чужды. Но я отдал бы все, что угодно, Все, что взял у небес и земли, Чтобы вы совершенно свободно Выражать эти взгляды могли. (А. Межиров. «Из Вольтера»)

Во-вторых, прекрасно помню, что и примиренная, уравновешенная культура не может служить всеобщей панацеей от бед, о чем со всей возможной резкостью писал русский философ Семен Франк в одной из первых выпущенных «YMCA-Press» книг — «Крушение кумиров» (1924) «Мы поняли, что нельзя говорить о какой то единой культуре и преклоняться перед нею, разумея под ней одинаково и творчество Данте и Шекспира, и количество потребляемого мыла, или распространение крахмальных воротничков, подвиги человеколюбия и усовершенствования орудий человекоубийства, силу творческой мысли и удобное устройство ватерклозетов, внутреннюю духовную мощь человека и мощность его динамо-машин и радиостанций». Поэтому не могу безмятежно радоваться процессу заполнения белых пятен; он внутренне трагичен, как всякий творческий процесс.

Но, в-третьих, вся разница между нами и людьми поколения Франка в том, что они культуру имели и переоценили ее возможности, а мы ее попросту не имеем.

В-четвертых, не стоит тешить себя иллюзией, будто мы жили до сих пор вне эклектики, испытывая ежеминутное глубокое удовлетворение от единообразия своей идеологии. Отнюдь; например, что такое существование десятков национальных литератур в пределах одной, советской, как не эклектика, которую мы почему-то зовем единством в разнообразий? Просто есть эклектика присутствия и эклектика отсутствия; у первой множество преимуществ, и главное — открытость, явность, жизнь при свете дня. И, в конце концов, если (по словам народного депутата СССР С. С. Аверинцева в «Нашем наследии», 1988, № 4) эклектика становится синонимом жизни и приходится выбирать между жизнью и смертью, то лучше выбрать эклектику.

Не об этом нужно сейчас напряженно думать: тут альтернативы нет. Думать нужно о том, что есть две равно реальные опасности в отношении к процессу восстановления полноты культуры. Или — эйфория, рабское опьянение свободой, чреватое трагическими разочарованиями при встрече с реальной (а, не воображаемой) эклектикой демократии. Или — панический страх, желание притормозить, отступить — хотя отступать уже некуда, Москва за нами!

Впрочем, как бы ни отмахивались демократы и либералы от опасений, высказываемых рядом писателей, прежде всего «почвенниками», в какую бы консервативную форму эти опасения не облекались и к каким бы сомнительным, вплоть до шовинистических, выводам ни вели, они — реальны. «Почвенники» во все времена были плохими аналитиками, но хорошими индикаторами боли. Приход к «нормальной» (по цитированному определению Д. Фурмана) культуре действительно неизбежно несет с собою угрозу нашему нравственному самосознанию. Дело тут, конечно, не в; Западе и не в его сионо-масонских происках; дело в том, что при массовом социальном безволии эклектическая культура может сформировать и сформирует тип всеядной личности; человека, у которого совмещение в тесных пределах его разума Евангелия и рок-энциклопедии не вызовет интеллектуальной боли, потому что он и к тому, и к другому относится не как к ценностям, а как к информации. Ценной, но не ценностной. «Homo iniormaticus», человек всеядный, — это отрицательный предел свободы, за которым она становится формой рабства у самой себя. Если ситуация полузапрета провоцирует возникновение сознания подпольного, замкнутого в безысходный круг своего идеала, то ситуация вседоступности без выбора порождает безыдеальное сознание, которое плывет по течению и не замечает, как вымывается из культуры: якоря-то нет! Назовите этот якорь «корнями», назовите «убеждениями» — мало что изменится. Главное, чтобы он был.

Поделиться с друзьями: