У парадного подъезда
Шрифт:
Этим, и только этим, можно объяснить парадоксальную ситуацию, при которой предельное освобождение демократизирующейся культуры от жанровых, стилевых и даже контекстных рамок вело к пробуждению в ней на новом витке «гиперканонических» отношений между текстами: требовалась компенсация за утрату смысловой целостности.
Причем канонизация «Пира…», в полном соответствии с его собственной природой, шла в двух направлениях: философском, о котором речь уже шла, и — политическом. В примере из Огарева политический подтекст явственно проступает, в случае со стихотворениями Льва Мея «Барашки» (1861) и Тютчева «Современное» (1869) он становится
В первом тема народного освобождения реализуется с помощью нехитрой метафоры волны — народ-, в развитии аллегорического сюжета участвуют и обязательный в структуре «пушкинианского» канона челн (ялик), и простосердечье интонационного строя, и пересечение разных цитат из хореических стихов Пушкина в пределах одного произведения (у Мея: «Вас теперь насильно гонит…»; у Пушкина в «Бесах»: «Кто они? Куда их гонит?..»)…
По Неве встают барашки; Ялик ходит ходенём… Что вы, белые бедняжки, Из чего вы, и о чем?.. Что ж вы, глупенькое стадо, Испугалися-то зря? Там и запада не надо, Где восточная заря. Где невзгода — уж не горе, Где восстал от сна народ, Где и озеро, что море, Гонит вас: «Вперед, вперед!»Во втором, тютчевском, тема «Пира…» — торжество духовной победы русского царя над своим самодержавным гневом — пародийно (и, одновременно, с сатирической горечью) отождествляется с темой русско-турецкой войны; пушкинскому противоположению мира и милости — войне и «святой злобе» в свою очередь противополагается национально-государственная идея отмщения за пролитую турками, и преданную западными державами христианскую кровь русских. «Флаги реют на Босфоре»; — но не «пестрые флаги» примирения и радости, а вражеские знамена грядущей брани:
Флаги веют на Босфоре, Пушки празднично гремят, Небо ясно, блещет море, И ликует Цареград. И недаром он ликует: На волшебных берегах Ныне весело пирует Благодушный падишах. Угощает он на славу Милых западных друзей И свою бы всю державу Заложил для них, ей-ей. Из премудрого далека Франкистанской их земли Погулять на счет пророка Все они сюда пришли. Пушек гром и мусикия! Здесь Европы всей привал, Здесь все силы мировые Свой справляют карнавал. И при криках исступленных Бойкий западный разгул И в гаремах потаенных Двери настежь распахнул. Как в роскошной этой раме Дивных гор и двух морей Веселится об исламе Христианский съезд князей! И конца нет их приветам, Обнимает брата брат… О, каким отрадным светом Звезды Запада горят! И все ярче и милее Светит тут звезда одна, Коронованная фея, Рима, дочь, его жена. С пресловутого театра Всех изяществ и затей, Как вторая Клеопатра В сонме царственных гостей, На Восток она явилась, Всем на радость, не на зло, И пред нею все склонилось: Солнце с Запада взошло! Только там, где тени бродят По долинам и горам И куда уж не доходят Эти клики, этот гам, Только там, где тени бродят Там, в ночи, из свежих ран Кровью медленно исходят Миллионы христиан…Страшной иронией наполняется формула из пушкинской сказки: «Кто всех краше и милее», переиначенная у Тютчева в «И всех ярче и милее…». Радостные клики превращаются в гам… Как все это не похоже на другую — тоже «политическую» — вариацию Тютчева на тему «Пира…», созданную гораздо раньше и посвященную предмету, куда более близкому сердцу поэта, — торжеству всеславянства, необходимости братского единения славянских народов. Имеется в виду стихотворение «К Ганке»:
Вековать ли нам в разлуке? Не пора ль очнуться нам И подать друг другу руки, Нашим кровным и друзьям? Вот среди сей ночи темной, Здесь, на пражских высотах, Доблий муж рукою скромной Засветил маяк впотьмах. О, какими вдруг лучами О зарились все края! Обличалась перед нами Вся славянская земля. Горы, стены и поморья День чудесный осиял, От Невы до Черногорья, От Карпатов за Урал [94] (…) И наречий братских звуки Вновь понятны стали нам. Наяву увидят внуки То, что снилося отцам!94
Опять избрано «географическое» построение стилевой формулы «от… до…», подобно Жуковскому, Муравьеву и другим поэтам, цитированным выше.
Ничто не объединяет два эти стихотворения — «Современное» и «К Ганке», — ни смысл, ни повод создания. Только единство канона, с которым они в равной мере соотнесены, только каноническая связь, пришедшая на смену контекстному бытию, только пушкинское
начало русской поэзии, ставшее неким залогом ее — пусть к тому моменту уже и ослабленной — цельности.Рано или поздно с «Пиром…» должно было произойти то, что произошло: уже не Петр, а Пушкин оказался героем создаваемых вослед «Пиру…» стихотворений.
Это было вполне естественно и предопределено общим движением русской культуры, ее исторической судьбой. Подобно тому, как поэзия медленно, но верно утрачивала единый, пронизывающий собою все ее уровни, живой контекст, утрачивала его и культура в целом. И если в поэзии этот процесс привел к появлению «канонизированных» текстов, на фоне которых оказываются-связанными даже внутренне разнородные произведения, то и культуре с необходимостью предстояло определить писателя, на фоне которого она могла бы осознаваться как единая в разнообразии своих потенций. Этим писателем, по-своему, «мирски» канонизированным, стал Пушкин. Говоря словами современного поэта, «На фоне Пушкина снимается семейство». Канон стихотворный и канон «личностный» совпали, и это не могло не привести к новому повороту в рассматриваемом сюжете.
В 1853 году было создано стихотворение Вяземского «Из «Поминок»:
Поэтической дружины Смелый Вождь и исполин! С детства твой полет орлиный Достигал крутых вершин! (…) Отрок с огненной печатью, С тайным заревом лучей (…) Там, где царскосельских сеней Сумрак манит в знойный день, Где над роем славных теней Вьется царственная тень; (…) Где в местах, любимых ею, Память так о ней жива И дней славных эпопею Внукам предает молва,— Там таинственные громы, Словно битв далеких гул, Повторяют нам знакомый Отклик: Чесма и Кагул. Все ясней, все безмятежней Разливался свет в тебе, И все строже, все прилежней, С обольщеньями в борьбе, На таинственных скрижалях Повесть сердца ты читал. (…)Для Вяземского канонизирование Пушкина — процесс отнюдь не беспечальный; канонизировать — значит отделять от себя, прощаться с частью собственной биографии и осознавать ее фрагментом абстрактновсеобщей истории. Потому и следование «Пиру…» наполняется особым содержанием; торжественный хорей неожиданно обручается с поминальной интонацией, а чеканная стилистика постоянно расплывается в медитативно-элегическую образность. И тем не менее Вяземский сознательно участвует в «канонизации», сознательно ставит Пушкина в центр стихотворения, отводя ему то место, которое сам Пушкин в «Пире…» отвел Петру. Младший современник Вяземского предстает здесь царственным избранником поэзии, ее смыслом и целью, залогом ее единства. И поэтому в новых, внеконтекстных условиях мыслимо было построить стихотворение контекстно, однократно примирив «центризм» канона и бытийственность контекста. Цитаты, вкрапленные в текст Вяземского, принесены как бы в дар его герою, Пушкину; они ложатся траурным поэтическим венком к возводимому памятнику «Вождя и исполина». Уже в первых двух из процитированных строк незримо присутствует Рылеев («Где герою вождь свирепый»); о нем же заставляет вспомнить строка «Там, где царскосельских сеней…»; элегические обертоны стихотворения скрыто перекликаются с «Богиней Невы» Муравьева, чтобы перекличка эта могла ясно обнаружить себя в другом «поминании» цикла, созданном гораздо позднее («Дельвиг, Пушкин, Баратынский») в 1864-м: «Сходит все благим наитьем / В поздний сумрак на меня…» Но и в том, и в другом случае это — не возвращение к «контекстной» культуре, а своего рода также поминание ее в форме «канонической» вариации на пушкинскую тему.
Сама же пушкинская тема чем дальше, тем больше приобретала мифологизированно-канонические черты, пока наконец этот процесс не достиг апогея в торжествах 1880 года, посвященных открытию памятника Пушкину в Москве. Торжества, их «концептуальная подоплеца», их смысловая кульминация в «Пушкинской речи» Достоевского, стремившегося канонизируемым образом Пушкина примирить Россию, сплотить российскую культуру, уже окончательно вступившую на путь своего расслоения, — все это достаточно освещено в литературе. Я же ограничусь одним эпизодом: А. Н. Майков одновременно с речью Достоевского опубликовал стихотворение «Пушкину» («Русь сбирали и скрепляли»), представляющее собою очередную вариацию на тему «Пира…» (опыт у Майкова тут уже был, как мы имели возможность убедиться). Собственно, уже в этом стихотворении со всей мыслимой определенностью завершается длительный процесс сближения судьбы Пушкина с судьбою его канонического стихотворения; завершается осознание Пушкина как темы русской литературы, как некой сводящей ее воедино силы. Но в рукописи у Майкова осталось еще одно стихотворение, гораздо более отчетливо (и оттого гораздо менее выразительно) говорящее об этом; о пушкинианстве, которому предстоит сначала воодушевить русскую культуру, а затем разочаровать ее. В этом, симптоматично названном «Пушкин», стихотворении, именно автор «Пира…» примиряет своей личностью весь свет, именно он раскрывает сердца людей навстречу друг другу, именно он оказывается ясной, прозрачной тайной отечественной истории — и сказано об этом взахлеб, в той интонации преувеличения, которая уже чоевата грядущим разочарованием:
Меж пяти морей российских Торжество во всех сердцах: Появился светлый гений В проясневших небесах… Он летит и всех чарует. Чудной ясностью лица; Звуки падают волнами С высоты во все сердца (…) Отчего ж такая радость, Отчего восторг живой? Отчего ж и клик и слезы, Гул над целою страной? Ах, чарующая сила В этом вестнике небес. От его чудесных песен Точно мрак густой исчез, (…) (…) Всё свою сказало тайну Всем понятным языком (…) [95]95
Опубликовано в статье И. Г. Ямпольского «Неизданные стихотворения и письма А. Н. Майкова о Пушкине» («Временник пушкинской комиссии. 1975». Л., 1979, с. 46–47).