У подножия вечности
Шрифт:
Переполошился кремлик, кони в конюшне забесились; боярин на крыльцо птицей выметнулся, шубы не накинув: что там? не поганые ли снова приступ затеяли?..
Нет, не поганые. Хуже того.
Не поладили Бушок с Кудрявчиком.
…Под бородой воеводьей вздулись желваки, качнулась сивая вверх-вниз. Молчат, олухи! Знают: по уставу осадному за свару карать следует люто; плетка еще в милость пойдет, коли только с нею, матушкой витой, познакомятся. А иначе посмотреть – так за что карать?
То ли есть осада, то ли нет ее. Шестой день стоит татарва под городом; окольцевала Козинец петлей, так что и птице не выскользнуть. На
При мысли о посаде морщинка легла на лоб воеводы.
Не ждали нехристей в таком скором времени, никак не ждали, вот и не поспели посадских в кремлик запустить. Кто смог, пока от реки по взвозу орда шла, те в целости, укрылись за стеною; иные – кто побит, кто в полоне. Со стен видно: сидят под охраною у костров, ладно еще, дозволили степняки веток наломать на подстилки. Ну да что ж делать? – у посадских доля такая…
Беда бедой, а чудо, однако, чудом. Не один Борис Микулич видел, все на стенах стоявшие зрели: словно некая сила сковала поганых. Медленно, ох как медленно шла лава к стенам кремлика, плавно, будто во сне, вырывались из снега конские копыта, и застывали на миг кони в воздухе, прежде чем вновь опуститься наземь; и арканы разворачивались медленно, и даже стрелы ползли ползком в сумеречной стыни – хоть на лету лови. И ловили же! – тот же Бушок первым смекнул, выхвалился: поймал одну на лету и другую – второю рукой, а потом и зубами, подпрыгнув, – третью. Татарва же улитой ползла, и легко было ее, медленную, со стен скидывать; ни смолы, ни камней толком не наготовили, а просто – ремни рубили, шесты отбрасывали, пинками в сугроб сшибали овцешубую нечисть. А как отошли поганые во тьму, так в свете факельном насчитали под стенами едва ль не десяток мертвяков чужих, сами же без двоих остались, да и тех не насмерть угораздило: один от стрелы увернулся, а под вторую плечом угодил – не велика рана! – а второй, и сказать смешно, задом на котел с варом смоляным присел, благо еще крышку с котла не сняли…
Отбив налет, ждали со страхом утреннего приступа. Все бывает дуром, а вот полезут татары по-умному… так думали, а не так вышло. И впрямь: изготовились степняки, стреляли по кремлику горючими стрелами, и летели стрелы неторопливым навесом, вытягивая дымные хвосты, – но падали на крыши, втыкались, и ничего!.. крыши вспыхивать и не думали, так и уходил жар хитроумный в серое небо, никак к дереву не приставая.
И крестились истово дружинники, обернув лица от угрюмо урчащего степняцкого табора к легкому куполу церквушки. Поклоны клали поясные, благодарили угодников, иже явили Фома и Анания силу свою, оборонив город от ворога…
Так-то вот. Чудо, оно чудо и есть, а коли есть, то верно ли сверх меры бранить удальцов? Силушка-то в жилах играет, выхода требует, и на стенах Бушок с Кудрявчиком лучше многих себя показали, а вот – в чудо уверовав, расслабились…
И сам ведь тоже, правду сказать, хорош! После второго приступа в постель пошел, досыпать, не велев себя будить без крайней надобности…
Сам не понял еще воевода, что добреет, а Ондрюха уже уразумел; фыркнул громко, без одобрения: зря, мол, господин, милуешь! Уж моя бы воля, так…
А не твоя, не твоя! – подумал Борис Микулич почти уже весело. – Твоя воля да власть
над холопами, тем битье без меры и впрямь на пользу, а тут не холопы – вои! Ну, однако же, плеткой нужно попотчевать молодцев, не без того; нельзя ж совсем такое спускать…Решил – и разгладилась бровь.
– Кто свару начал?
Молчат молодцы.
– Эх, соколики! – качает воевода седой гривою. – Шкоды творить мастера, а ответ держать небось дядю пошлете?
Молчат, стервецы.
– И ладно! – кивает Борис Микулич. – Когда так, то и выдай им, Ондрюха, для начала поровну, по справедливости, десять да десять горячих. Да гляди мне! плеть в рассоле не мочить…
Посопел. На Кудрявчика глянул.
– А после того сему молодцу еще десяток…
И пояснил ласково:
– Потому как с тебя, милок, спрос особый. Ты человек мой, не чужой, передо мною и ответ держишь вдвойне!
Опять подумал. Почесал в затылке.
– А ты, Ондрюха, для друга-Кудрявчика, пожалуй, и рассолу не пожалей…
Гыкнул Ондрюха довольно, хлопнул ладонищей Кудрявчика по плечу, словно бы даже подбадривая приятельски: эх, мол, орелик, и погуляем, ох и отведем душеньку!
Кудрявчик от шлепка насупился пуще прежнего: противна гридню плеть, а от холопской руки – и вовсе позорище. Ключнику же, напротив, праздник. Ликуй, холопья душа, когда еще и доведется посечь вольного?
Верно сказано: барину – гнев, кату – радость. Как на девицу-красу, глядит Ондрюха на Кудрявчика, едва ль слюнку не пускает. О Бушке и думать забыл. Что с Бушка взять? Десяток горячих – невелика беда, считай, вовсе помиловал городовой; отряхнешься и пойдешь гоголем…
Для порядку подтолкнул парня в спину: благодари, дурень!
Поклонился Бушок по чину, низко, рукой пола коснувшись, да совсем не то сказал, чего ждали:
– Молвить хочу, Борис Микулич!
Бороденка задрана, глядит прямо, плечи расправил – вроде даже выше сделался.
– Говори!
– Позволь и мне, воевода-свет, рассолом побаловаться…
– Что так? – опешил Борис Микулич.
– А ништо! – тряхнул Бушок кудрями, подбоченился. – Уж больно по нраву мне рассольчик!
– Ах ты ж… – взревел воевода.
Поднялся грузно, ладонями в столешницу упершись, навис над вышитой скатертью, над свечой воска желтого. Глаза распахнулись, из глазниц полезли, а там на белом – прожилки алые.
И выть бы Бушку под соленою плеткою, не залыбься пуще прежнего Ондрюха-кат. Оскал холопий заметив, одернул воевода себя, не дал выскочить гневному приказу. Не холопа же радовать…
– Наглец ты, гридень, смотрю. Ну ладно. Иди. В честь друга дорогого моего, а твоего господина Михайлы Якимыча – милую.
Сказал – и вздрогнул.
Верно говорят бывалые люди: о чем забыть хочешь, о том молчи. Ой как верно… Вот помянул Борис Микулич дружка-приятеля и торопливо перекрестился, будто покойника позвал…
Но и то, лучше б и впрямь упокоиться Михайле Якимычу.
Было: после второго приступа, ближе к полдню, выволокли поганые к вратам кремлика полоняника. Ноги тряпьем обмотаны, руки растопырены, одна совсем непутем выгнута, как изломана, вторая плетью висит; простоволос, а на плечах дырявая козья шубейка – это на морозе-то в просинце!
Проклял воевода нехристей, вгляделся получше – и узнал.
А узнав, проклял все на свете, протер глаза – не бес ли запорошил? – и выматерился по-черному. А рядом загомонили, еще страшнее бранясь, вои-владимирцы, потому что был этот несчастный Михайлой Якимычем, никем иным. Попал, бедолага, в недобрые степняцкие лапы…