У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Шрифт:
— А, вот и вы, Николай. Мы по вас соскучились.
— Да погода эта переменчивая, миссис… В городе побывал… В трамваях толкотня и суетня, и ни одной поливочной машины на улицах. Грязь так и въелась в асфальт… Раздобыл бутылочку-другую хлебной…
Он скрылся в тумане, а мы пошли дальше по нашей тропинке, по Протеевой-с-Беллом тропе, на которой много лег назад путь от родника стал так удлиняться, а потом — так укорачиваться. Туман редел; я думал.
Как же плохо мы понимаем наше странное эриданское приключение. Или спросить бы — как случилось, что мы ни разу не задумались всерьез над истолкованием пережитого; и уж подавно не пришло нам в голову увидеть в нем предостережение, некую весть, даже повеление в необычной, иносказательной форме, — повеление, которое я все же, кажется, выполнил! Но если б я и внял тогда скрытому предостережению, то все равно не смог бы отвратить страдание, ожидавшее нас в близком будущем. Даже сейчас понимание лишь смутно брезжит. Иногда мне думается, что путь стал казаться короче просто потому, что, по
Не пройди я через это покаяние, разве мог бы я помочь тебе, обратился я мысленно к жене, да и любить тебя, в самом глубинном значении этого слова, разве мог бы? Как бы нашли мы силы пережить тот свирепый отрезок прошлого, что лежал впереди, как вынесли бы пожар, уничтожение наших надежд, нашего дома, богатство и новую бедность, известность и снова безвестность, как отразили бы ужас и натиск болезни, даже безумия, ибо лишиться дома — это в некотором роде все равно что лишиться разума. Как смогли бы снести вопли гибнущего в огне пианино — а мы ухитрились даже, не знаю уж как, усмотреть что-то комичное во всем нашем бедствии. И главное, как нашли бы силы вновь построиться на том же месте, бросив вызов возникшему в нас страху пожара и победив этот страх? И мне вспомнился тот день, когда нас, погорельцев, лишь несколько недель тому потерявших все свое добро, потянуло на смрадное еще пожарище, как мы пришли туда перед рассветом и, глядя на восходящее солнце — словно у него набравшись силы, — решили и теперь не уезжать, заново поднять дом на пепелище, настолько для нас дорогом, что в тот же день мы совершили нечто, оставшееся в нас самым ликующим из всех воспоминаний: невзирая на горький запах беды, устроили тут же на пожарище чудесное купанье, ныряя с почернелых свай в естественный плавательный бассейн, образовавшийся на месте нашей общей комнаты. И, я не сомневаюсь, устрашили этим и прогнали прочь самого дьявола — ему ведь нестерпим наш юмор перед лицом несчастья, ненавистна всякая человеческая радость, и враг этот, нередко надевающий личину чиновника из отдела благоустройства (то, что мы спасли от огня лес, было для сего радетеля о народном благе менее существенно, чем угроза, которую мы представляли в его глазах потенциальной стоимости дачного участка), — дьявол этот ничего так не желает, как того, чтобы люди изверились в заступничестве силы высшей, чем он.
Но, с другой стороны — а иначе жизнь состояла бы из сплошных высокопарностей, тщетных жестов самообольщения, — требовалось пойти дальше сожалений, дальше покаяния даже. Мне часто думается, что, пожалуй, главный искус и долг человека — претворить свое раскаяние в действие. Порой у меня было чувство, будто я методически крушу прошлое ломом и молотом, стараясь преобразить его во что-то иное во имя сверхчеловеческой цели. В известном смысле я, меняясь сам, изменял и свое прошлое и, изменив его, увидел, что мне нужно преодолеть и свою гордость этим свершением и снова принять себя — такого, как есть, дурака. Я уверен, что и старина Хэнк Глисон понял бы, что я хочу сказать, хотя он выразил бы это лучше или иначе. Ничто так не учит смирению, как головешки сгоревшего дома, остатки уничтоженного огнем труда. Но и преклоняться перед подобными мастерскими образчиками истребления тоже не следует, особенно теперь, когда они стали так всемирно распространены. По-моему, если у нас и есть достижение, так в том, что мы с женой как бы прорвались в область, где слова: родник, вода, дом, деревья, лоза, лавр, горы, волки, бухта, розы, взморье, острова, лес, прилив, олень, и снег, и огонь — обрели свою подлинную суть, где исток их и ключ; и как эти слова, стоящие на странице, раньше были для нас просто символами, так явь, открывшаяся нам теперь, уходит далеко за символ или отражение. Нас словно объяла реальность, которую мы прежде видели только издалека; или (заимствую образ из привычного мне дела) мы словно обитаем теперь в среде, по сравнению с которой та среда, где жили раньше, хоть и счастливо, — все равно что голый словесный набросок по сравнению с музыкой, сочиненной затем. Я говорю лишь о среде жизненной: всем же моим сочинениям очень далеко до уровня великих, да и в будущем им вряд ли подняться выше второразрядности; но по крайней мере для них есть, кажется мне, место в мире, и я — мы
с женой — были счастливы, работая над ними.Мы по-прежнему живем на земле, на том же месте, но если бы кто-нибудь в упор нам заявил, что мы уже на небе и живем астральной жизнью, то нас недолго бы пришлось убеждать. Если бы, сверх того, нас стали заверять, что наша прежняя жизнь протекала в аду, то, вероятно, и с этим пришлось бы согласиться — с оговоркой, что, в общем, нам там нравилось быть, но только обоим вместе и что мы даже скучаем иногда по той жизни, хотя у этой, нынешней, немало преимуществ.
Правда, в нас и теперь остался адский страх — страх потерять наш третий домик, но радость и счастье пережитого уже пребудут с нами вечно и повсюду, куда б мы ни попали, куда б ни забросил нас бог. Я не в силах по-настоящему выразить свою мысль и записываю ее просто в монтеневской надежде (или это сказал не Монтень, а о нем сказали), что опыт счастья, открывшегося одному, может пригодиться и другим.
Туман рассеивался, и мы увидели поезд, его тянул зловещей внешности тепловоз — первый увиденный мною, но я узнал его по фотографиям в местном «Солнце». Он плавно уходил, теперь уже без звона, в горные сосны, в будущее, чтоб в свой черед устареть и кануть в область романтики. Видимо, людям трудно обойтись без ностальгического, разносящегося по горам завывания старых паровозов, и потому они в качество трогательного компромисса снабдили тепловоз устройством, взмыкивающим по-коровьи. Но даже в этом мычании поезда, скользящего меж величавыми кордильерскими вершинами, северными родичами Попокатепетля, — в этом звуке морского тембра (так что ремонтникам на линии должно казаться, будто подплывает грузовое судно) можно было распознать артистическую руку мистера Белла, шлющего привет старому дому и нынешним его жильцам, хорошим людям — электромонтеру с семьей, переселившимся из Англии.
Стало слышно, как вдоль всей береговой дуги заплескала волна, поднятая проходящим пароходом, который нам не виден, да и волну еще не видно отсюда с тропы; и в это время пошел, сперва неторопливо и полегоньку, дождь, а вот и волна зыбко засеребрилась, косо угасая на камнях, и мы остановились, глядя, как между деревьями в проеме дождь спадает в залив стеклярусной завесой.
Каждая падающая в море капля подобна чьей-то жизни, подумал я; каждая порождает круг в океане, то есть в жизненной среде, круг, ширясь, плывет в бесконечность — хоть и кажется, что капля сливается с морем, становится неразличима, теряется и пропадает. Круги на воде между собой все связаны, одни из них большие, расплываются широко и поглощают соседние, а есть и послабей, поменьше круги, что словно тут же гаснут. И я с улыбкой вспомнил, как жена учила меня этому в день, когда мы впервые увидели дождь, кропящий темное зеркало моря, нашли канистру и решили остаться.
Но вчера вечером я увидел и нечто новое: я уже лег, но жена подозвала меня к раскрытому окну поглядеть, как стая рыбок взрябила гладь воды, высоко стоящей под окном, под домом. Тут мы увидели, что это не рыбешки, что темная вода вся покрыта расходящимися яркими фосфорически светящимися кругами. И, только ощутив на голом плече теплый, тихий дождь, жена догадалась, что на воде — дождевые капли. Они расплывались правильными световыми кругами: сперва кружочек блестит, как монета, затем расширяется кольцом, все заметнее бледнеющим, — и так дождь падает на фосфорическую воду, и каждая капля расходится зыбью, преображаясь в свет. А дождь, как впервые услышал я от жены, — это морская вода, поднятая ввысь жаром солнца, обращенная в тучи и опять спадающая в фиорд. В самом же фиорде текучие морские воды идут на убыль, удаляются и, отдалясь, подобно сущности, именуемой Тао, возвращаются — как возвратились в Эридан и мы.
Где-то на непроглядном западе вырвалось из туч закатное солнце, озарило воду вспышкой света, обратило дождь во внезапный жемчужный ливень, пало на горы — и там туман, подымаясь почти вертикально из черных пропастей, восходит к небу чистым белым огнем.
Ракетами взмыли над бухтой три радуги — по одной на каждого из нас, включая кота. Угасли радуги, и на востоке, в расходящийся разрыв туч, глянуло чистое, омытое дождем небо. Арктур. Спика. Процион в вышине, а над нефтезаводом виден Регул в созвездии Льва. Но Орион, должно быть, спустился за горизонт раньше солнца, и, значит, хоть мы и сами Эридан, но Эридана в небе не увидим. А на мысу маяк уже принялся слать в сумерки свои спасительные сигналы.
А где же родник? Вот и он. Как и прежде, течет среди стеблей ариземы вниз к «Тайничку». Стекая, вода становится свободней от примесей, но все равно отдает грибами, почвой, прелым листом, хвоей, илом и снегом на всем пути в залив, в Тихий океан. В гуще леса, под темными сырыми сводами, где мертвые сучья гнутся под тяжестью мха, где растут ядовитая квамассия и бледная поганка, ручей течет трагически-угрюмо, холодно, неверно блуждая. И не такая уж сплошная радость ему ощупью пробиваться под землей. Но здесь, родниковой весной, на последнем участке пути к морю, он снова становится весел и счастлив, как у своего истока.
Высоко над головой сосны качаются в небе; домой на отдых, ангелокрылые, летят с запада чайки. И я вспомнил, как в сумерки каждый вечер ходил по этой тропе к роднику за водой… У жены за спиной, в фиорде, показался олень, плывущий к маяку.
Смеясь, мы наклонились к ручью и стали пить.