У стен Малапаги
Шрифт:
Любое слово сомнительно. Слово об умершем всегда неправда, результат обратного воздействия, воздействия смерти. Она накладывает свой отпечаток как на лицо, лик умершего, так и на рожу или харю вспоминающего.
Слово пасует перед фактом смерти. Смерть, возможно, преодолима, но сам факт — число, месяц, год, имя — это уже неизменно. Отсюда возможные неточности или несоответствия.
Ко всему сказанному мне хотелось бы добавить одну маленькую сценку. Двигаясь по Невскому, мы встретили у «Баррикады» Иосифа Бродского. Я не был с ним знаком, Довлатов меня познакомил.
«Мой
Но Бродскому было в тот момент не только не до приятелей, но и не до самого Довлатова. Он пребывал в несколько экстатическом состоянии. Оказалось, что в этот день, буквально вот-вот, у него родилась дочь. Бродский, не обращая никакого внимания на нас, практически не видя нас, уселся вдруг на ящик, валявшийся у кинотеатра, задрал голову и уставился в небо. Поток людей, на мгновение словно споткнувшись, затем плавно, неторопливо стал обтекать с обеих сторон это неожиданное препятствие.
Я думаю, это и был его звёздный час. Жаркий летний день, высокое тёплое небо с редкими облаками, лёгкими, почти прозрачными… Так мы и расстались с ним, сидящим на этом ящике, обращённым лицом к небу, двинувшись в поисках неизвестного, ожидавшего нас.
Как принято говорить, никто не знал своего будущего.
Один умер. Другой стал лауреатом. Скучная история.
Увы, невозможно оставить Бродского вечно сидящим на винном ящике с задранной головой, а Довлатова вечно идущим по Невскому проспекту…
Кто отражается в зеркале
(Заметка и два маленьких отступления)
Сергей Довлатов — мастер рассказа, точнее, рассказывания. Мастерство его повествования — дар врождённый. «Учение у классиков» ограничилось правильной расстановкой знаков препинания. Оно традиционно, как традиционно само искусство повествования. Устное слово, способность и склонность рассказывать вяло текущую жизнь, и есть источник его творчества.
Отчасти дар его рассказывания ярче письменного слова. Следствие обаяния личности и артистизма. И то, и другое довольно трудно переносится на бумагу. Но ему удавалось и это.
Его отношение к своим героям — отношение творца, влюблённого в своё творение. Видимо, это результат терпимости и умение принимать жизнь такой, как она есть.
Подлинная литература обладает одним несомненным достоинством: она никогда не превращается в «веро-» или «наукоучение». Такова и проза Довлатова. Выводить из неё мораль — занятие непосильное.
Литература тем и хороша — она касается, ничего не завершая. Всегда остаются многоточия для размышления. Проза Довлатова открыта. Читатель, если у него есть такая склонность, может сам устанавливать диагноз.
Точка зрения довлатовского героя и, разумеется, автора: можно выжить, лишь рассказывая, сочиняя. И он — рассказчик, автор — говорит, рассказывает нечто о чём-то или о ком-то, не забывая и себя, прямо или косвенно напоминая о своём существовании. И мною как читателем любой его герой воспринимается как он сам.
Словно бы автор отразился во множестве зеркал, но в каждом по-разному, — другое лицо, другая история, — оставаясь при этом в каждом из персонажей, никуда не
уходя, пребывая на сцене. Порой без стеснения подчёркивая своё присутствие и свою адекватность изображаемому.«А что может быть привлекательнее художника, — заметил Валери, — отвергающего всякую загадочность, полагающего своё основное чудо в том, что разоблачает самого себя».
Кукольник дёргает за верёвочки, и персонажи оживают. Без него они мертвы. Но он — кукольник — вне их. Это разные предметы, лишь пространственно связанные. Не более.
Существует два пути: можно «лепить» персонажей, можно их «расчленять». Но между «автором-скульптором» и «автором-хирургом», с одной стороны, и их созданиями или «пациентами», с другой, остаётся промежуток, «ничейная земля», предназначенная для читательских домыслов, переживаний и измышлений.
В искусстве С. Довлатова обнаруживаешь нечто другое — одновременность расстояния и взаимопроникаемости. Рассказывание и рассказ, устная речь и письмо, процесс и результат сливаются. Искусство рассказывания таково, что, читая, слышишь.
С. Довлатов сам говорил о себе: «…я хотел бы считать себя рассказчиком».
Почему? Из скромности? Вряд ли. Есть другая, более серьёзная причина. И заключается она в том, что, по мнению автора: «Рассказчик говорит о том, как живут люди».
Сергей Довлатов рассказывает, как жил он. Но через своих персонажей, примеривая к себе маску каждого из них.
Хорошо это или плохо? Трудно сказать. Но скорее хорошо.
Оскар Уайльд считал искусство зеркалом, в котором отражается только тот, кто в него смотрится. То есть художник.
Но постепенно творец, отразившийся в искусстве, исчезает. И оно — искусство — остаётся наедине с собой. Со-вечное и со-сущное только себе. Становится неважно, был автор или его никогда не было. Есть книга. Книга всегда выше своего творца.
Отражение, неограниченное в вечности, ограничено во времени. Художник подвержен забвению. Он уходит. Книга остаётся.
Творец или творение? Что кто предпочитает. Движение, — часто, почти всегда, сомнительное, — то есть автора, или покой, завершённость, исполненность, то есть текст.
«Персонажи неизменно выше своего творца», — утверждал С. Довлатов.
Но в данном случае любой выбор приводит нас к автору. В написанном им отразился он сам. И это понятно. Было что отражать. В конце концов единственное зеркало художника — сам художник. Он смотрится в себя. То, что он там видит, и есть текст. Становясь книгой, он оказывается доступным читателю, который получает возможность заглянуть в то же самое зеркало.
Но увидит он там только самого себя.
Всё, что написано С. Довлатовым, «сказано верно и живо» (Гоголь. Письмо Погодину, 10 мая 1836). То есть отчасти так и есть: живо, но «неверно». Он не отражал и не описывал жизнь, как это кажется на первый взгляд. Он её созидал. Что и есть искусство.
В его прозе нет «положительного» персонажа, не говоря уж об «образце» или «эталоне». Нет и «табели о рангах». Почти любой его персонаж — мусор, сор, от которого хотелось бы быть подальше. Хотелось бы, но что-то удерживает.