Убить Марата. Дело Марии Шарлотты Корде
Шрифт:
С этой молитвой Мария легла в постель, закрыла глаза и уснула. За окном тревожно стрекотали сверчки и ночная мошкара тщетно билась в толстое стекло. Плывущий по небу полумесяц цеплялся рожками за острые шпили собора Сен-Этьен. На столе в жестяной плошке, оплывая, догорала свеча. Мария забыла её потушить перед сном. Стояла тихая июльская ночь, – последняя ночь её безвестного прошлого и первая ночь славного будущего.
Жить ей оставалось всего девять дней.
Я заявляю и утверждаю, что она никогда ни единым словом не открывала нам своих намерений. И если бы мы могли ей советовать и руководить её действиями, то разве на Марата захотели бы мы направить её удар? Разве мы не знали тогда, что он настолько был поражён жестокой болезнью, что ему оставалось жить едва ли два дня. Склонимся же пред волей Провидения; это оно пожелало, чтобы Робеспьер и его сообщники были обречены на гибель задолго до того, как это случилось. И давно уже было ясно французскому
Ничто не затмит нам тебя, о Шарлотта Корде! Напрасны усилия рисовальщиков-кордельеров, которые, сговорившись, пытаются обезобразить твои прекрасные черты; ты всегда будешь сиять пред нашим взором, гордая и возвышенная, благородная и целомудренная, какой ты останешься для нас навсегда. Ты сохранила эти достоинства в неприкосновенности, твой пылкий взор умеряла скромность. Этот взор блистал, когда ты нанесла нам последний визит накануне того дня, когда ты пустилась в путь, чтобы убить того человека, ужасные деяния которого не забыты до сих пор, сколько бы не старались затушевать и приукрасить его гнусности.
9 июля, вторник
Большая Обитель. 7 часов утра
Жанна д'Арк выехала спасать Францию верхом на коне, Мария Корде для той же цели решила воспользоваться дилижансом. Но если крестьянка Жанна пустилась в путь без гроша в кармане, то дворянка Корде взяла в дорогу пятьсот ливров металлической монетой и две тысячи триста ливров ассигнатами [28] , а также запаслась приличным гардеробом: двумя платьями, тремя рубашками, юбками, чепцами, косынками и сменой нижнего белья. Ещё в воскресенье, сразу же после парада, едва расставшись с Розой Фужеро, она упаковала дорожный саквояж и принесла его в бюро дилижансов. Ей сказали, что проезд до Парижа стоит пятьдесят ливров серебром, по шестнадцати су за льё, и что экипаж отправляется по вторникам, четвергам и субботам. Теперь как раз был вторник.
28
До того, как Наполеон ввёл франки и сантимы с чётким соотношением 1:100, денежная система Франции была довольно громоздкой. 1 луидор = 4 экю = 24 ливра = 480 су = 960 денье. Введение в оборот во время Революции постоянно падающих в цене бумажных денег – ассигнатов ещё более усложнило ситуацию. К июлю 1793 г. ассигнаты обесценились на 75–80 %.
День выдался ясный и безоблачный, как и все предыдущие. В половине восьмого утра уже блистало яркое солнце. «Ранний завтрак» прошёл в безмолвии. Поднявшаяся после бессонной ночи хозяйка Большой Обители натужно кряхтела и ни с кем не желала общаться. Её красные опухшие глаза словно бы не видели сидящую напротив Марию. Напрасно кухарка уговаривала госпожу съесть сладкий творог и печенье; она испила лишь одну чашечку кофе с молоком, тяжело поднялась и объявила, что идёт одеваться к обедне. «Дорогая кузина! – обратилась к ней Мария в самое последнее мгновение. – Простите меня, я вновь воспользовалась вашим саквояжем. Мой всё ещё в починке». Бретвиль наморщила лоб, пытаясь вспомнить, о каком таком саквояже идёт речь (сама она уже целую вечность никуда не выезжала), но, так и не вспомнив, махнула рукой.
Марии хотелось покинуть Кан незаметно, чтобы свидетелей её отъезда было как можно меньше. Последние дни она вела себя с предельной осмотрительностью. Встречаясь с подругами и бывая в гостях, она всячески избегала разговоров о своих планах на ближайшее время. Если с ней о чём-то договаривались и куда-то приглашали, она только пожимала плечами, а когда и этого нельзя было сделать, давала уклончивые ответы. Подруги сочли это за рассеянность и оставили её в покое. Те из них, которые знали её получше, вспомнили, что на неё и раньше находило нечто подобное. В такие минуты лучше было не раздражать её назойливыми расспросами. Впрочем, никто не подметил в поведении Марии чего-то необычного; она была как всегда сдержанно-приветлива и немногословна.
Конечно, через день или два друзья заметят её отсутствие и придут справиться о ней в Большую Обитель. Кузина скажет им то, что знает: Мария отправилась в гости к отцу с какой-то подругой. Такое известие не должно вызвать особенного беспокойства.
Хорошо, что Мария не назвала имя своей подруги, с которой она будто бы собирается ехать в гости к отцу. Будь хозяйка понастойчивее и потребуй назвать имя спутницы, Мария была бы поставлена в очень щекотливое положение. Назвать какую-либо из своих подруг, знакомых мадам Бретвиль, нельзя было без риска оказаться разоблачённой на другой же день, когда эта подруга придёт в Большую Обитель справляться о пропавшей Марии. Разумеется, о том, чтобы сказать кузине правду, что она едет одна, вообще не могло быть речи: совершенно ясно, как отреагировала бы на это владелица Большой Обители, воспитанная на дореволюционных нравах и понятиях. Помимо бурной сцены, устроенной Марии, на другой же день мадам Бретвиль оповестила бы своих подруг о недопустимом и прямо-таки бесстыдном поведении проживающей у неё девицы из почтенной дворянской семьи, а те старушки в свою очередь принялись бы судачить об этом на всех перекрёстках.
Это там, в столице, в этом ужасном Вавилоне за четыре года утратили уже всякую нравственность. Провинцию так быстро не поколебать. Особенно в таких щепетильных вопросах. Незамужняя девица, находящаяся
в незнакомом обществе (а салон дилижанса является именно таковым), должна иметь покровителя или сопровождающего, – так было испокон веков. Прежде всего это должен быть защитник; в идеале – взрослый мужчина-родственник, слуга; затем служанка; допустима также замужняя родственница или, на худой конец, знакомая мадам. Когда в апреле Мария ездила в Аржан-тан, её сопровождала модистка мадам Бретвиль по фамилии Корню. Ещё раньше, чтобы навестить Розу Фужеро, проживавшую в Байё, Марии пришлось присоединиться к едущей туда по делам мадам Бомон. До сего дня, в сущности, Мария не нарушала неписаных правил приличия. Но теперь был слишком необычный исключительный случай. Впервые в жизни она тщательно скрывала от окружающих свой истинный маршрут и истинную цель своего путешествия. Теперь ей надлежало полагаться только на самоё себя.К десяти часам утра все сборы закончились. Комната в Большой Обители оставлялась такой же, какой была в тот день, когда Мария впервые переступила её порог, – столь же нежилой, пустынной и тёмной: ничего, что напоминало бы о постоялице, прожившей в ней два долгих года. Все её вещи, не нужные ей в пути, включая книги, были снесены в тёмный чулан. В руках у путешественницы были лишь бумажный веер и небольшая сафьяновая сумочка, в которой лежали брошюры, приготовленные для депутата Дюперре [29] , а также рекомендательное письмо Барбару. Немного подумав, Мария положила в сумочку и свои альбомы; чтобы они поместились, их пришлось свернуть трубочкой. Теперь, кажется, всё. Можно идти.
29
Несколько странно, почему Мария не побоялась взять с собою эти брошюры, когда накануне уничтожила все хранящиеся у неё бриссотинские документы. Ответ может быть только один: эти брошюры находились у неё на особом счету. Вместе с рекомендательным письмом они составляли посылку, которую она должна доставить по назначению, невзирая на опасность. Со стороны Барбару, конечно, было не очень осмотрительно снабжать её такого рода литературой.
Нет, не всё. Надо проститься с отцом и младшей сестрой Жаклин. Они в Аржантане и ведать не ведают, куда она собралась. Весною, проведя в отцовском доме полмесяца, она обещала вновь приехать в августе, на день святого Жюстина. Они, наверное, ждут её к началу сенокоса.
Мария подобрала какой-то пустой листок и присела на подоконнике, где было больше света. Совсем небольшое письмецо, необходимая дань родственным узам. Хотя она покинула родительский кров и жила самостоятельно, она всё же оставалась под отцовской опекой. Отец всё ещё содержал незамужнюю дочь, регулярно посылая ей долю из своих отнюдь не великих доходов. В прежние времена она должна была испросить его согласия, прежде чем решиться на какой-либо важный шаг. Но теперь времена другие. Родительская власть над взрослыми сыновьями и дочерьми отринута как пережиток старого режима. Только в каких-нибудь глухих деревнях отцы ещё секут своих великовозрастных отпрысков за непослушание.
Шесть лет, проведённых Марией в пансионе при монастыре Аббе-о-Дам, и два года в Кане совсем отдалили её от родителя. Правда, после закрытия монастыря она хотела было поселиться в родовом поместье, но увидела, что никто её там не ждал, и лишний рот отцу вовсе не нужен; он и так едва сводил концы с концами. Вдобавок ко всему они разошлись в политических взглядах. Наивный роялист-прожектёр, печатавший некогда в «Записках аржантанского Собрания» статьи об идеальной, то есть о конституционной монархии, мсье Корде д'Армон не мог найти общего языка со своей дочерью, охваченной новыми идеями. К тому же годы брали своё. Отец быстро старел и превращался в скаредного, ворчливого, брюзжащего затворника, озлобленного уже не столько на Революцию, сколько на весь белый свет. Сложив с себя муниципальную должность, он перестал выходить в общество и всё накопившееся у него раздражение от происходящего вокруг изливал на ближайшее окружение: на слуг и работников по хозяйству. Им доставалось по первое число.
А с приездом Марии у мсье Корде появился дополнительный раздражитель. Сама острая на язычок, дочь не давала отцу никакого спуску. Почти каждый их разговор, касался ли он событий в стране или просто посевной, заканчивался шумной перебранкой. Скоро стало ясно, что вместе им не ужиться. Вопрос был лишь в том, куда уехать Марии. После некоторых раздумий она выбрала Кан, который успела хорошо изучить, ибо монастырь Аббе-о-Дам почти примыкал к городу. По просьбе Марии её дядя, бывший аббатом в Аржантане, написал рекомендательное письмо к их дальней родственнице, мадам Бретвиль, прося приютить у себя его племянницу. С этим письмом на руках Мария и отправилась в Кан. С тех пор, когда она время от времени навещала отца, они оба старались держаться как можно любезнее и радушнее, хотя туча меж ними не рассеивалась.
Жаклин оказалась отцу ближе. Она-то осталась в родительском имении, хотя так же, как и Мария, провела в пансионе шесть лет и вместе с ней вернулась в родные пенаты. Уступчивая и покладистая, она подладилась к отцовскому характеру и нашла себе место в его ветшающем хозяйстве. Вопрос о переселении её куда-нибудь подальше не возникал. Наведываясь к отцу, Мария находила сестру вполне освоившейся хозяйкой усадьбы, принимающей гостей, распоряжающейся на кухне, ведающей домашним гардеробом и даже выговаривающей за что-то своему родителю. К удивлению Марии этот «своенравный деспот» и «невозможный в общении человек» сделался сильно зависим от младшей дочери, без которой теперь не мог ступить и шагу. Никогда не ругавшаяся с отцом Жаклин постепенно возымела на него такое влияние, о котором Мария могла только мечтать.