Убийство на Аппиевой дороге
Шрифт:
Казалось, прошла целая вечность; хотя на самом деле это продолжалось даже меньше отведённых на речь защиты трёх часов. Наконец Цицерон подошёл к кульминации своей речи.
– Милон был рождён служить республике. Будет ли справедливо, если ему придётся умереть на чужбине?
– Так пусть перережет себе горло на родине! – выкрикнул кто-то.
– Здесь и сейчас!
– Сочтёте ли вы, мудрые судьи Рима, правильным и справедливым, отправить в изгнание такого человека, которого с радостью примет любой город…
– Так отправьте его в изгнание, за чем же дело стало? Вон из Рима!
– Вон! – подхватила толпа и принялась скандировать. – Милон, вон из Рима! Милон, вон из Рима! Милон, вон из Рима!
– Не склоняйтесь
Неужели в этом и заключается главный довод Цицерона? В намёке, что оправдание Милона угодно Великому – единственному консулу и тому, кто лично отбирал судей? Это тот самый аргумент, которым Цицерон намеревался сразить судей наповал? Если так, то немного же потеряла его речь оттого, что конец её потонул в шуме толпы.
После речей каждая из сторон назвала пятнадцать человек, которых желала вывести из состава суда. Это не заняло много времени, так как и обвинение, и защита заранее составили себе список неугодных. Остались пятьдесят один судья. Им и предстояло решить судьбу Милона.
Приступили к голосованию. Каждый из судей получил вощённую с двух сторон табличку: а одной стороне была нацарапана буква В – виновен; на другой Н – невиновен. Каждый из судей должен был стереть одну из букв и оставить другую в соответствии с принятым решением. Затем таблички собрали и лишь потом принялись подсчитывать – так обеспечивалась анонимность голосования. Под наблюдением Домиция таблички были сосчитаны и разделены по голосам. Я сидел достаточно близко и отлично видел, что одна стопка табличек раза в три больше другой.
Домиций объявил результаты. Тридцать восемь судей высказались за то, чтобы признать Милона виновным; тринадцать – за то, чтобы оправдать его. Для Цицерона это был сокрушительный провал. Странно ещё, что набралось хотя бы тринадцать судей, высказавшихся за оправдание.
Я с удивлением ощутил что-то, похожее на сочувствие. По вине Милона мне довелось пережить самые страшные дни в моей жизни; он разлучил меня с родными; он обошёлся со мною, как со скотиной. Но в той вонючей яме я почувствовал, как ужасно сделаться изгнанником, навсегда оторванным от семьи и друзей, от родных мест, от всего, что близко, дорого и привычно, сознавая, что никогда не сможешь вернуться; что там, где ты родился и вырос, тебя не примут даже мёртвым, чтобы похоронить. По милости Милона мне довелось испытать отчаяние. Теперь же Милон был конченый человек. И подобно тому, как я почти жалел Цицерона, я почти сочувствовал Милону.
Всё было кончено. Милон поднялся среди ликующих воплей толпы и с каменным лицом прошествовал в свои закрытые носилки. Цицерон последовал за ним, глядя перед собой невидящими глазами. Вокруг носилок тотчас сомкнулись телохранители: к ним присоединились солдаты Помпея, дабы Милон мог беспрепятственно покинуть Форум.
Помпей может быть доволен. После того, как бесчинствующая толпа в первый день сорвала заседание суда, он сумел восстановить порядок, и никто не больше не посмел нарушить его. Теперь, когда Милон получил по заслугам, сторонники Клодия успокоятся. Самого Милона можно больше не опасаться; да и у Цицерона поубавится гонору, и он перестанет досаждать Помпею - по крайней мере, на некоторое время; так что у Великого появится возможность заняться сугубо городскими делами. Какого наказания заслуживают те, что подстрекали народ сжечь курию? Закон и порядок были необходимы Риму, как воздух; и похоже было, что теперь Рим их получит.
Питейные заведения должны были открыться сразу после окончания заседания суда. Сегодня в них наверняка отбою не будет от посетителей.
Сторонники Клодия будут праздновать победу, сторонники Милона – топить в вине горечь поражения. Я счёл за благо поскорее вернуться домой и хорошенько запереть двери.За ужином я рассказал домашним, что похитил нас Милон, и что Цицерон тоже приложил к этому руку. Эко ничуть не удивился. Бетесда и Менения пришли в ярость. Диана выбежала с плачем.
Милона уже наказал суд – наказал так, что дальше некуда; что же до Цицерона, то Бетесда пообещала наслать на него египетское проклятье. Я сам не знал, как следует поступить. Разумеется, всякое сотрудничество между нами отныне прекращено. Однажды я уже почти решил не иметь с ним больше никаких дел; теперь я зарёкся даже просто общаться с ним. Но похоже было, что кроме как отвернуться от него при встрече, я ничем не могу ему досадить.
Мы засиделись допоздна. Масло в светильниках почти догорело; рабы вновь наполнили их. За разговорами захотелось есть, и Бетесда распорядилась опять подавать к столу. Мы снова ели и разговаривали. В какой-то миг я почувствовал себя совершенно счастливым – под родным кровом, рядом со своими близкими, в самом сердце родного города и в полной безопасности. Может, и другие, сидя в своих домах, также испускают вздох облегчения?
Мир пережил потрясения; мир перевернулся с ног на голову. Суд вершился под надзором солдат; в республике был лишь один консул, чьи действия подозрительно смахивали на действия диктатора; а Цицерон – Цицерон! – стушевался и не сумел произнести речь – самую важную речь в своей жизни. Это были знамения, более важные и угрожающие, чем расположение светил и странные формации облаков – словом, те знамения, о которых говорят нам жрецы и предсказатели. Но теперь мир вернулся в нормальное положение. И сам я впервые за много дней ощутил под ногами твёрдую почву. С Милоном худо-бедно разобрались, так что теперь всё наверняка наладится. А как же иначе?
От Бетесды в этот вечер прямо-таки исходило сияние. Я понимал, что виною тому частично выпитое мною за столом, частично ощущение полного желудка. Глядя на неё в свете колеблющегося пламени светильников, я вдруг вспомнил о Диане. Она как выбежала из комнаты с плачем, так больше не показывалась. Я хотел послать за ней Давуса, но его нигде не было видно, и я решил сходить за дочерью сам.
Постучав в стену рядом с заменяющей дверь занавеской и не получив ответа, я подумал, что Диана спит, или, может, её нет в комнате. Но отодвигая занавеску, я уловил приглушённый шум. Диана как раз снимала с кровати покрывало. Увидев меня, она опустилась на кровать.
– Папа? Что ты здесь делаешь?
– Диана, только что ты плакала от жалости к нам с Эко. А теперь не рада меня видеть?
– Ну что ты, папа.
– Тогда что с тобой? Я же вижу - с тех пор, как я вернулся, ты сама не своя. Как будто ты не рада, что я вернулся домой. – Я сказал это шутливо, но увидев, как изменилось её лицо, осёкся.
– Диана, что с тобой творится? Эко говорит, это потому, что ты хочешь поскорее выйти замуж и оставить родительский дом. Или же потому, что ты не хочешь выходить замуж и оставлять родительский дом…
– Ох, папа! – И Диана отвернулась.
– Но ты хотя бы рассказала об этом маме?
Она отрицательно покачала головой.
– Диана, я знаю, меня долго не было дома. А когда я вернулся, у меня голова была занята не тем. Надеюсь, теперь всё войдёт в норму. Но ведь мама всегда рядом, и она так тебя любит. Почему ты не поговоришь с ней?
– Мама меня убьёт! – чуть слышно прошептала Диана. – Убьёт, если узнает!
Да что же с ней такое, что она боится даже маме сказать? Или она всё преувеличивает, как свойственно юности? Не зная, что и думать, я беспомощно огляделся, и взгляд мой упал на ночную посудину, стоящую у кровати. И хотя я тут же машинально отвёл глаза, но свет от ночника падал так, что я успел разглядеть содержимое.