Убойная реприза
Шрифт:
Собаки, набегавшись, нарезвившись – Эрдель молодой, а Чипе – только дай! Только хлопни пару раз в ладоши, и пойдет нарезать круги, остановится, глянет азартно: «Поймай!» И опять… Хороший добрый, отважный Чипа… жил с нами семнадцать лет. Я, бывало, пишу, он подойдет тихо, ляжет рядом, мордочку положит на мой тапок, и трудимся так мы с ним. В магазин, в прачечную – он со мной. Дойдем до перекрестка, он чесанет в сторону, а когда подхожу к булочной или «Диете» – уже сидит, ждет. Голову наклонит, смотрит паинькой – дескать, я здесь, все в порядке, не беспокойся. Умный, смелый – встретит собаку в три раза больше себя, подбежит бесстрашно, взглянет на нее пристально, понюхает и, поняв что-то, дальше! Никогда ничего не просил, не клянчил, одна страсть – мороженое!
В этот раз он не идет сразу в свой домик, а приходит ко мне и показывает взглядом: «Все в порядке!»
Собаки, набегавшись, лежали у наших ног, мы сидели на бревне. Собеседник молчал. Молчание, как и тишина, имеет разные оттенки. Есть молчание: не скажу… не знаю… скажу, но за деньги. Собеседник, было видно, хотел сказать, и что-то его сдерживало.
«Иногда, – наконец произнес он, – я знаю, что будет. И не знаю, откуда я это знаю. Но я никому не говорю». «Почему?» – задал я, как мне мнилось, закономерный вопрос. Собеседник поморщился, посмотрел на собак, на глухую красно-кирпичную стену железнодорожного техникума, что ограничивала простор пустыря, и сказал: «Вот, например: я знаю, что через десять лет не будет советской власти, ну и что проку?» «Если вы знаете, почему вы?..» – Я не договорил, собеседник перебил меня. «Теперь и вы знаете!» – сказал он и с непонятным мне удовольствием засмеялся.
В восемьдесят втором советская власть представлялась вечной, сказать, что ее не будет, то же самое – что не будет весны, лета… И на редакционной пирушке, как бы невзначай, как бы в шутку, я брякнул, что, по предсказанию некой гадалки, через десять лет не будет советской власти. И казалось, утонули слова в сигаретном дыму и пьяном гомоне, ан – нет! Вскорости меня под благовидным предлогом тормознули на ТВ. И уж совсем потеха – в многотиражке Киевского университета (там-то с какого бока?) я был назван диссидентом. А на концерте в ЦДРИ ко мне за кулисы зашли два молодых слишком доброжелательных человека и, представившись моими поклонниками, попросили чего-нибудь та-ко-го почитать. А когда началась перестройка и я, повыспросив у хозяина эрдельтерьера, попытался поперек ликованию предостеречь – бывшие коммунисты меня, вечно беспартийного, зачислили в коммуняки! А когда прилавки пугающе опустели, я, желая успокоить жену, сообщил, что скоро всего будет вдоволь, и даже на нашей маленькой улочке будут продавать, и без всякой очереди, иностранные автомобили, она… стала набирать «03».
Намертво впечаталось в мозг: серый телефон, палец, срываясь, набирает номер, и взгляд ее глаз из-за плеча испуганный… решительный. А иностранные автомобили на нашей улочке, на углу, продают уже не первый год.
Веселье продолжалось. Людмила царила, Эдик, как завзятый конферансье, сыпал анекдотами и прибаутками, Икс Игрекович к месту вставлял байки из актерской жизни. Ирина, осмелев, тоже щебетала, муженек ее, словно петлю у него с шеи сняли, розовел лицом, молчал, благодарно таял. Эдик разумно алкоголь не принимал, как-никак – за рулем, но так хамелионисто подстраивался под выпивающих, что не знай я его, подумал бы: набрался старикашка! Икс Игрекович пьянствовал, твердо режиссируя свое поведение. И, что я отметил с удивлением, не только свое: когда Ирина с недобрым оттенком упомянула высокое имя, быстро и ловко перевел разговор на бытовую тему.
Разошлись в полночь, Эдик, очутившись во дворе, у своей «Тойоты», сразу сделался трезвым, переключившись на роль аккуратного
водителя и заботливого супруга. А вот Людмила не переключилась на просто Людмилу – домашнюю хозяйку. И, прощаясь, напутствовала нас с Икс Игрековичем царственно:– Выше голову, мальчики!
– Закусывать надо! – буркнул режиссер. И добавил громко и ласково: – Всего доброго!
«Тойота» умчалась резво, будто кто ее подхлестнул, а мы…
В детстве я отправлял себе поздравительные открытки с главного почтамта. В нашу квартиру почтальон приносил разве что повестки и мои открытки. Где старательным ученическим почерком я поздравлял себя с Новым годом, с Первым мая, Днем Парижской коммуны. Соседка – хулиганка и матерщинница, белела от злости; не хулиганка косилась как не заразного… мужики-выпивохи гордились! Я каким-то странным образом этими открытками приближал их к высшему, недоступному миру, где читают стихи, ходят в театры и целуют женщинам руки.
Детство уже тем хорошо, что старость – далеко.
В детстве я много читал. Сначала ходил в детскую библиотеку, она была в Большевистском переулке, в одноэтажном желтом доме, напротив серого, с рыцарем над подъездом; потом во взрослую – на Сретенском бульваре.
Мы шли с Икс Игрековичем по Сретенскому бульвару.
– Понимаете, она говорит, что меня любит, – растерянно и виновато признавался он.
– Ну, а вы-то сами?
– Не знаю… – искренне сказал Икс Игрекович.
Мы сели на лавочку, бульвар был пуст. Впрочем, Сретенский всегда был малолюднее Чистопрудного. Почему-то по вечерам отсюда тянуло уйти.
– Я жил спокойной… относительно спокойной жизнью, а теперь… Отказаться – а может быть, это последняя, ниспосланная мне Богом любовь? – Волнуясь, он стал говорить театрально, так ему, видимо, было сподручнее выражать свои чувства. – Я перестал ориентироваться в жизни: что мне надо и от чего следует бежать. Меня преследует пушкинское: «И может быть, на мой закат печальный мелькнет любовь улыбкою прощальной». Понимаете, мелькнула, а я – не знаю, что делать?
– А жена?
– Помилуйте, дорогой! Мы – с мамой…
– Сколько же ей?
– Восемьдесят девять!
– Люди жаждут любви, я вы противитесь…
– А если она… – он не хотел, стеснялся произнести. – А если она…
– Обманывает? – помог я. – Реально и такое. Но лакомая ли вы добыча? Кстати, я думал, вы женаты.
– Жена в Америке, уехала туда к сыну.
– А вы?
– А кому я там нужен?! И потом – мама, тащить ее через океан?
– А маме она не нравится, – понял я. – Значит, она была у вас дома?
– Ну, конечно!
Человек, долгие годы учивший других психологическому оправданию существования на сцене, смотрел на меня беспомощно и с надеждой.
– Ну, вы сначала разберитесь: любите ли вы? Нужна ли она вам?
– Кажется, да, ну… как бы это сказать?
– Боитесь, что птичка улетит, а на подоконник сядет ворона?
– Да.
– А любит ли она вас действительно?
– Говорит, что «да», но… мама не верит.
– Но она красивая?
– Очень! – быстро сказал Икс Игрекович.
– Вам с ней хорошо?
– Хорошо, но как-то так… как-то тревожно, что ли?
– Ее родители вас знают?
– Нет, нет, Боже упаси!
– Ну, а плюнуть на все и жить вместе?
– Испортить маме последние годы? Как это – по квартире будет ходить незнакомый человек?..
– Но жена до этого ходила… третья.
– Мы с женой… третьей, прожили двадцать шесть лет, и она бы не уехала, но надо помогать сыну… там.
Да, могут любимые женщины отравить человеку жизнь! Помню, в армии, перед дембелем, все в ожидании свободы, в предвкушении, а Лукин – здоровенный сибиряк, тракторист, комбайнер, все грустнее с каждым днем, все мрачнее. Поделился со мной. «Сажусь, – говорит, – за стол – жена свою тарелку ставит, мать – свою. Съем из материной – жена обижается, съем из жениной – мать. Хоть в армии три года отдохнул, а скоро опять…» «Образумятся, утрясется…» – попытался успокоить я. «Нет, – сказал он, – я, когда в отпуск ездил, то же самое было».