Уцелевший пейзаж
Шрифт:
Часами сидел Саба и лепил фигурки зверей и людей из тугой мякоти пластилина. «Слишком восприимчив этот ребенок, что с ним будет дальше!..» — думала Софико. Когда Саба занимался любимым своим делом, каждая черточка детского его лица излучала свет. Румянец покрывал бледные щеки мальчика, согревалась и добрела душа, отвлекшаяся от домашних неполадок.
Отец держал на ладони зеленого Аваза. Другой рукой он ерошил волосы сыну. Это была его немногословная, скупая мужская похвала. В такие минуты Саба прощал отцу все.
Бабушка же обходила фигурки стороной. Она словно боялась, что эти маленькие смешные человечки вдруг начнут зевать, потягиваться и, очнувшись от долгого сна, заговорят человеческими голосами.
И
Саба сидел у окна и смотрел куда-то сквозь мелкие квадратики тюлевых занавесок. Эти квадратики помогали ему членить мир. Его пока еще детское восприятие постепенно утрачивало ощущение нерушимой целостности бытия… Сознание, обращаясь к предметам и явлениям, постоянно что-то расчленяло и раскладывало на части. Саба уже знал, что не существует вечной радости точно так же, как не существует вечной печали. В этом он убеждался с каждым днем, глядя на удивительно живой и переменчивый облик матери. Женщина одновременно бывала и счастлива и несчастна. Когда он находился рядом с ней, в мальчике зарождалась и росла какая-то уверенность, умиротворение. Печаль матери начиналась где-то далеко, колыхаясь, плыла на спокойных волнах, которые, едва достигнув берегов, рассыпались на шорох и смех. Вот почему даже ясно выразившаяся боль на лице матери не пугала Саба. Наоборот, он воспринимал ее с таким же чувством легкой досады, как путник набежавшие на солнце облака.
По ту сторону дороги пожухлые листья папоротника вызывали беспричинную тоску.
Стояло то самое время дня, когда даже пчела не летит на цветок. Запруженным воздухом дышал полдень.
Саба смотрел на дорогу. Он угадывал гул мотора еще издали. В пятницу вечером приезжал к ним на дачу отец и оставался до понедельника. Сверкающими на солнце шарами летели под уклон эти два дня, и сломя голову мчался им вдогонку мальчик. В конце дорога присевшая на корточки мама звенела браслетами на тонком запястье. В этом звоне растворялись и беспечный смех молодой женщины, и пестроцветье широкой каймы легкого ее платья.
«Какой малостью довольствовалась мама…» — думал позднее Саба.
В понедельник утром Торникэ так горячо обнимал жену и детей, будто прощался с ними навеки. Стоя на пригорке, Саба долго смотрел, как легко вышагивал отец, по-ребячьи отбрасывая носком попавшийся на дороге камешек.
Удивленный мальчик никак не мог совместить с этим мягким, податливым человеком облик отца в тревожные дни, когда, разбушевавшись, он злобно крушил все вокруг.
«Нечистая сила, что ли, вселяется в человека», — говорила в таких случаях тетя Саломэ.
«Нечистая сила — это, наверно, черт…» — думал Саба и нисколько не сомневался в своем заключении. (Наоборот, он с некоторым даже азартом принимался образно развивать эту мысль.) Серп молодого месяца, чей непривычно тоненький ободок возрождает в нас чувство новизны и свежести, постепенно круглится, наполняется мутными пятнами разной формы… И какие только тайны, какая только нечистая сила не гнездится в недрах полной и старой луны! Безобидная же маленькая речушка, которой иногда не под силу увлажнить бока покатых камней, так разливается и бушует весной, что играючи катит бревна и валуны с дом величиной…
В своих логических выводах Саба пытался не только оправдать отца, но и понять его. Поэтому он не мог ненавидеть отца, как Датуна: Саба жалел его.
Хищники смотрели из клеток, как смирные домашние животные. Отец с сыном редко заглядывали в зоопарк. Даже в воскресные дни, когда рдеющие на палочке сахарные петушки бойко переходили из рук в руки, грусть не унималась в душе Саба. Притулившиеся у решеток хищники в отличие от детей уже ничему на свете не удивлялись. Некоторые из них, приложив влажный нос к холодным
металлическим прутьям, дышали часто. Их теплое дыхание долетало порой до Саба и кружило ему голову.Наивно громоздились искусственные просторы для орлов. Песок, рассыпанный под ногами верблюда, утратил необъятность пустыни… Дремлющий царь зверей не прикасался к свежему куску мяса, не пели заморские птицы, не распускал хвоста павлин…
Только волк, сухой и тощий, выпадая из замедленного этого кадра, с удивительной торопливостью колесил по клетке. Запертый и загнанный, он горделиво, с вызовом сверкал своими зелеными в крапинку глазами, словно желая доказать, что вынашивает судьбе наперекор коварную и тщательно продуманную месть.
За насыпной горкой слонялись какие-то незнакомые птицы. Торникэ пил пиво. Первая кружка всегда приятно размаривала, вызывая истому во всем теле.
«Еще вторая, третья кружка и… и… и…»
Как камень в лужу, швырял Саба незаконченную мысль в безбрежное пространство. Маленькие кружочки мысли беззвучно смыкались вокруг камня и беззвучно исчезали. Саба глядел на волка.
Он боялся, чтобы отец не сказал, как всегда: что ты, мол, опять так долго смотришь на него. Это «на него» Торникэ произносил так привычно, по-домашнему, словно с незапамятных времен был связан с волком кровным родством. Саба же и в самом деле чувствовал между ними какое-то скрытое сходство и потому тянулся к этому зверю. Исподлобья бросал он косые взгляды на отца и жаждал поделиться с ним своими наблюдениями. Однако он уже научился обуздывать свои желания. Как достойный воспреемник, он перенял бабушкин опыт, перекинув тем самым надежный мост из прошлого в настоящее. Саба начал понимать, что молчание единственное его убежище, что никто на свете не разделит его жалости и сочувствия к отцу, проснувшихся в нем вместе с открывшейся ему тайной.
Слова трепыхались, как маленькие рыбешки в серебристых сетях, и вместе с водой силились ускользнуть из них и вернуться в глубины океана.
Пожилой человек стоял у входа в обшарпанный павильон, где вдоль стены плавали в нарисованном озере металлические утки.
«Постреляем?!» — колеблясь, спрашивал отец. Именно из-за этой нерешительности особенно восторженно кивал в ответ Саба, а так-то вообще его текучие и свободные, как воздух, представления никак не могли привыкнуть к осязаемым предметам. Беспредметность восприятия сулила детскому воображению мир, полный миражей и пространства.
Опершись грудью о шершавые каштановые доски стойки, отец учил сына держать ружье и бить в цель.
На дне рождения Тедо подали жареных перепелок. Саба смотрел на своих одноклассниц, этакими маленькими женщинами восседавших за пиршественным грузинским столом и с наслаждением похрустывающих нежнейшими крыльями подрумяненной дичи. Какая-то удивительная женская нега чувствовалась в каждой из них. Тедо же, довольный и гордый, сидел во главе стола и смотрел на них как хозяин дома.
Гостиную украшало чучело тура, замурованное в огромный стеклянный куб. С древесных грибков, привинченных к стенам, готовились вспорхнуть куропатки.
— Красота какая! — вырвалось у девушек.
Словно ударили наотмашь Саба — горечь, оставшаяся от этих знакомых слов, даже сейчас обдала жаром бледное лицо юноши. Как же легко и наивно зарождающееся мужское тщеславие втянуло когда-то эти два слова благодарности в свое логово! А восторг… Он относился не к внуку, а к бабушке, бабушке-искуснице, за то художественное полотно, которое называлось несколько неловко и буднично — одеяло (Софико шила одеяла и добывала себе хлеб насущный). «Красота какая!» — не скрывали восторга девушки, но Саба не разделял их мнения, холодно глядел он на них, поскольку чувствовал, что надуманным был этот восторг, надуманным и ничем не вызванным.