Учебный плац
Шрифт:
Всего несколько шагов разгона по лугу за Коллеровым хутором — и ветер прижал пергамент к легкому деревянному кресту, змеи взвились, дергались поначалу, но мало-помалу унимались в вышине, выравнивая свой полет благодаря развевающимся бумажным хвостам.
Мы отматывали шнур, змеи летели ввысь, и чем выше возносил их ветер, тем труднее было их удерживать; и хотя наши ладони уже горели, Ина подгоняла меня, чтобы я быстрее раскручивал, а наш змей поднялся выше, чтобы мы выиграли. Ее азарт заразил меня, все, чего она желала себе, желал себе и я, вдвоем мы рывками разматывали моток, рука взлетала за рукой, мы поддерживали друг друга, крепко стояли на ногах и оберегали друг друга, чтобы не оступиться, и прежде, чем я бросился в дом за новым клубком, я обвязал Ине конец шнура вокруг талии, закрепил узлом, при этом Ина обняла меня обеими руками за шею и сказала:
—
Заглядывая в глаза друг другу, мы радовались, а я, обнимая ее, не хотел больше выпускать из своих рук, и она ничего против не имела. Она хотела выиграть, хотела, чтобы наш змей взлетел выше другого, чтобы он получил больше посланий — продырявленных картонок, которые ветер гнал вверх по шнуру; один раз змей стремительно пошел вниз, перекувырнулся и едва не запутался в проводах линии электропередачи, но Ина торопливо скомандовала, и мы бросились к нему, подняли под вздрагивающим змеем такой ветер, что он взвился вверх и, покачиваясь, поднялся над Коллеровым хутором.
Порой ее лица и вовсе не видно было, потому что ветер трепал ее волосы, раздувал их, ее поблескивающие волосы. Порой из выреза ее платья выскальзывала цепочка, и я видел каплевидную янтарную бусину с пятью вкрапленными насекомыми. А что она сможет так сильно упираться ногами в землю, своими-то тонкими ногами, я никогда не ожидал. Будь моя воля, так не надо бы нам тянуть змея назад и кончать игру, но Доротея позвала нас всех ужинать, мы подобрали и смотали шнур, после чего Ина вместе со мной вошла в дом.
За ужином Ина сидела рядом с Рольфом, сначала нам подали яичницу с крабами, и она, зная, видимо, что Рольф любит крабы, все время подкладывала ему — ложку и еще ложку, а ему все было мало, этому легконогому бегуну с веснушками; белокурый, подстриженный бобриком, ел он так же быстро, как и я, хотя беспрерывно что-то рассказывал о школе и о холленхузенской сберкассе, где заправлял его отец. Когда дошло до вафель, когда нам подали вафли с сиропом, Ина спросила, не следует ли победителю что-то получить за победу, и, не дожидаясь ответа, положила последнюю желто-коричневую вафлю, оставшуюся на блюде, на мою тарелку, и сама плеснула на нее сироп; но это было еще не все. Когда я взял вилку в правую руку, она вдруг положила свою руку на мою левую, прижала ее к столу, похлопала по ней, налегла на нее, и я ничего больше не чувствовал, кроме этого маленького теплого груза, не смея смотреть туда и уж тем более отламывать кусочки вафли. Позже я заметил, что и на ее руке остался красный рубец, там, где шнур врезался в тело.
Хотя после ужина Доротея и меня пригласила остаться, я попрощался и поднялся в свою клетушку, но не разделся, а лег на свой мешок, прислушиваясь к голосам внизу, к ее голосу, они играли в игры, в которых я все равно не смог бы участвовать; выигрывал все время шеф, и потому его исключили из игры. Я ждал; дверь своей клетушки я оставил чуть приоткрытой, оставил щелочку, ведь Ина же когда-нибудь поднимется, я надеялся, что она заметит мою приоткрытую дверь и не закроет ее, не крикнув мне «спокойной ночи». Я все еще чувствовал ее руки вокруг своей шеи, видел радость в ее глазах и, при всем ералаше в моей голове, ощущал ее распущенные волосы на своем лице, чувствовал тяжесть ее руки на своей руке, в своем воображении, я опять, обхватив ее, обматывал вокруг ее талии шнур от змея и завязывал его узлом, а Ина с энтузиазмом меня подзадоривала.
Когда она наконец поднялась наверх, то не прислушалась, что там у меня в клетушке, и дверь мою не прикрыла, она повалилась, прыская, на кровать, полежала минуту-другую тихо, потом быстро-быстро разделась, а туфли, видимо, сбросила с ног, отшвырнув их куда-то. Я же, до того, как заснуть, еще долго раздумывал, чем смогу порадовать ее на следующий день, но ничего не придумал — или придумывал так много, что не мог ни на что решиться.
Мне просто нужно было привести в порядок ее велосипед, на котором она каждое утро катила к холленхузенской станции, нужно было начистить его до блеска и накачать шины, пока она нехотя завтракала, жевала без аппетита и пила молоко; Доротея сидела рядом с ней за столом на кухне и следила, чтобы Ина съела оба куска хлеба, причем неоднократно, каждое утро, повторяла: «Не давись, детка».
Я их видел в окно, видел, как Ина ныла, а Доротея ее подбадривала; я давно уже все сделал, я только для виду подвинчивал тот или другой винт, но, когда Ина взяла свою школьную сумку и мимоходом чмокнула Доротею в щеку, я не подвел велосипед к входу, как собирался, не
пошел ей навстречу, чтобы поздороваться и понять все по ее лицу, все слова вдруг улетучились, я оставил велосипед у скамьи, побежал к изгороди и там притаился. Она не заметила, как сверкал ее велосипед, слишком, видимо, устала, но я, когда она проехала мимо меня, был счастлив, мне не нужна была ее благодарность; мне достаточно было тешить себя надеждой, что ни одна другая ученица не поставит у станции такой ухоженный велосипед, как Ина, и уже этому был рад.С каким нетерпением ждал я в то время ее возвращения, я каждый день так все подгадывал, чтобы издали помахать ей. А сидели мы все за столом, так я подчас не осмеливался прямо посмотреть на нее, не знаю сам, почему; я всегда желал только одного: чтоб мы встретились в каком-нибудь уединенном месте, может, в сумерках где-нибудь на участках, или чтоб мы опять оказались в одной команде на каком-нибудь состязании. Только когда мы зажигали свечи, экономя электричество, когда начинали шевелиться тени, я осмеливался взглянуть на нее, и тогда уж не в силах был оторвать от нее взгляд, от ее худого, настороженного лица, от ее огромных глаз и разноцветной заколки-бабочки в ее волосах; я смотрел на нее, все время надеясь на какой-нибудь знак, предназначенный только мне, на прикосновение, которое возродило бы и подтвердило то, что неожиданно произошло, когда мы запускали змея. На это я надеялся.
Однажды я тайком зашел в ее комнату, я был один на хуторе, и так как дверь была открыта, я зашел к И не. Множество своих вещей она повязала лентами, — фотографию Доротеи, вазу, подставку глобуса, который получила от шефа на рождество. Охотнее всего я начал бы убирать ее вещи — туфли, шарф, свитер положил бы на место, убрал бы рубашечку со спинки стула, положил пижаму под подушку, но я не осмелился до чего-нибудь дотронуться, потому что за мной со шкафа следило чучело совы, тоже из наследства Магнуссена, как и мое чучело хорька. Ее янтарный глаз. Ее расщепленный взгляд.
На широкой, ровной доске, которая заменяла Ине стол, лежали листы из ее блокнота для рисования, пестрыми мелками она набросала на них осенние цветы, в каждом цветке укрыто было какое-то лицо, которое еще требовалось обнаружить. Лица все веселые, бедовые. Я немного посидел на ее стуле; потом подошел к шкафу, тут глаз совы меня не настигал, и я открыл шкаф и вдохнул аромат лаванды.
Цветы; я, конечно, не начал бы с того, чтоб втихомолку класть ей в школьную сумку цветок, если бы Бруно не увидел рисунки в ее комнатке, эти подмигивающие бедовые цветочные лица. Я рвал их не с нашей цветочной грядки на Коллеровом хуторе; хризантемы и астры и сам не знаю что, я приносил с холленхузенского кладбища, я выламывал их из свежих венков или вытаскивал, пока они не погибли под ветром и дождем, из зеленых жестяных ваз, всегда один-единственный цветок, который я чаще всего доставал ранним утром. Легко перемахнув через разваливающуюся стену, я выискивал, помня, что приношения следует разнообразить, красиво убранную могилу, отламывал то, что мне нравилось, и сразу же прятал цветок под курткой; а покажется кто-нибудь на дорожке или на площадке перед входом, так я начинал читать надписи на могильных плитах или садился, словно скорбящий, на скамеечку. Прежде чем Ина уезжала на велосипеде на станцию, я тайком прятал цветок в ее сумку, которая либо лежала в прихожей, либо уже прищелкнута была к багажнику, и всякий раз я пытался представить себе удивление Ины и ее радость, когда она откроет сумку в классе.
Дома она ничего не рассказывала о цветах, ничего не показывала и не спрашивала, и все-таки я думаю, что она подозревала меня, потому что чаще, чем обычно, глядя на меня, качала головой, не с упреком, а только с грустной улыбкой. Больше всего я радовался, когда она давала мне задания. Чистил я ее туфли или чинил замочек ее цепочки, на которой висел каплевидный янтарь, я старался продлить свою работу; частенько я от страха бросал все, потому что мне казалось, что я прикасаюсь к самой Ине, к ее ноге, ее шее. А если мне случалось передавать в холленхузенскую сберкассу письмо для Рольфа, так я только первую половину пути нес его в руках; едва выйдя на Тополиную аллею, я засовывал ее письмо за ворот рубашки. Какое испытал я счастье, когда мне позволено было одолжить ей деньги; у нее на глазах я открыл чучело хорька, в котором я прятал все монеты, полученные от шефа или от Доротеи; больше восьми марок высыпал я из хорька. Ина пересчитала деньги при свете моего карманного фонаря и в благодарность разрешила мне на другой день ее проводить. Она купила Рольфу игру с шестью стрелами.