Учебный плац
Шрифт:
— Дивные были прогулки.
А то жаркое долгое лето — вспоминаю ли я при случае то лето, когда Холле почти пересохла и мы ловили рыб руками, и я отвечаю:
— Тогда каждый день готовили рыбу.
— Знаешь, Бруно, поначалу Холленхузен для меня мало что значил, но чем старше я становлюсь, тем больше ощущаю я его своим домом, — так он говорит и смотрит вдаль, куда-то поверх наших участков, над которыми то тут, то там повисла легкая дымка. — Под конец, когда ты ничего не достиг, тебе хочется по меньшей мере хоть где-то иметь свой угол.
Он тяжело дышит, иной раз даже со свистом, кулек ему не удается спокойно держать в руке, что-то его мучает, он все снова и снова отирает лоб и глаза, а башмаками то и дело едва заметно стукает друг о друга. Я не хочу его спрашивать,
— А когда выйдет к нам шеф?
Макс повернулся ко мне, и тогда я говорю:
— Многим его недостает.
Макс смотрит на меня так пытливо, словно подозревает меня в чем-то, и он, от которого я редко что-нибудь утаивал, не спускает с меня глаз; эта внезапная холодность, эта пытливость во взгляде и постепенно пробуждающаяся подозрительность — я едва в силах все это вытерпеть, он отступает от меня, чтобы лучше вглядеться в меня, а потом опускает голову, словно его мучает сомнение.
— Скажи, Бруно, ты не получал письма, письма из Шлезвига?
— Нет, — отвечаю я, — последнее письмо, какое я получил, было от Зимона, старого солдата, девять лет назад он прислал мне свои чертежи и планы. А когда я говорил в последний раз с шефом, это я точно помню: в прошлый вторник, вечером, я вытягивал из еловых веток мягкие хвоинки и жевал их, на этом он застал меня врасплох.
— И что он сказал тебе?
— Он только предостерег меня, вот и все.
Почему он так вымученно улыбается, почему хватает мерную рейку и начинает выцарапывать канавку между двумя лужами, канавку с уклоном, так, чтоб вода могла слиться? Почему хочет, чтобы мы прошлись по посадкам, немного, может, только до Холле?
— Тебе не хочется, Бруно?
— Отчего же, — говорю я и, обернувшись к Эвальдсену, машу ему, но он и так уже увидел, с кем я сижу.
Почему все сегодня не так, как обычно, когда я провожал Макса, почему я не ощущаю радости, которая всегда рождалась, когда он шел рядом со мной и рассказывал мне, как можно обрести счастье, рассказывал мне, почему человек тем больше остается самим собой, чем меньшим он владеет.
— Осторожней, дорога скользкая, — говорю я.
— Ах, Бруно, — отвечает он, — нигде, сдается мне, дождь не омывает так землю, как здесь, у вас, глянь-ка, как она блестит.
Как и в прошлые времена, я хотел, чтобы говорил Макс, я хотел только слушать его, но он почти ничего не говорит, ему приходится уравновешивать при ходьбе свою тучность и неловкость.
У одной из бочек с дождевой водой Макс остановился, выудил из воды двух-трех насекомых, смочил водой лицо и посмотрел на меня из-под склеенных ресниц, я понимаю, что он хочет меня о чем-то спросить, но сделать это ему не так-то просто.
— А теперь, Бруно, ты мне кое-что покажешь, да?
— Что? — спрашиваю я. И он тут же говорит:
— Нашу лучшую землю, нашу самую плодородную землю, надел, который ты выбрал бы себе, будь у тебя свобода выбора. Пошли, покажи мне.
— Шеф, — говорю я, — только шеф может это определить, это его земля от железнодорожной насыпи до Холле, он как никто другой знает, где лучше растут тополя, а где теневыносливые вишни и гребенчатые пихты, ему стоит только набрать пригоршню земли, и он уже знает, кому что полезно.
— Правда, — соглашается Макс, — никому не знакомы так хорошо его земли, как ему, но я хотел бы знать, какую часть ты считаешь самой ценной, какую ты выбрал бы, если бы тебе ее подарили или переписали на твое имя.
— Может, низину, — говорю я, — землю от валуна до низины, и подзолистую до каменной ограды, весь север бывшего учебного плаца.
Я показываю в том направлении, где лежит валун, машу в сторону посадок, описываю рукой круг, словно бы очерчивая границу до каменной ограды, за которой начинается заболоченный участок. Макс обдумывает мой ответ, что-то при этом припоминает, сравнивает мысленно; если бы Макс так не устал, я бы этого по его лицу не увидел, но вот он удовлетворенно кивает, словно бы выяснил то, что было ему очень важно.
Надо скорее рассказать ему мой сон; вот, значит, мне снилось: однажды в воздухе послышался рокот, взмахи крыльев, в темноте что-то
потрескивало, что-то шуршало, слышался какой-то перестук, кто-то, точно на ходулях, ходил и бурил, где-то сшибались друг с другом стволы, тучи листьев тянулись мимо окна; слышен был какой-то бурный шелест, словно кустарник ходуном ходил, и я, выглянув, глазам своим не поверил: все наши деревья и кусты, все растения куда-то устремились, двигались туда-сюда с суматошной поспешностью. Собственными силами сорвались они со своих мест и расползлись на корнях во все стороны — не беспорядочно, как получается в толчее, а организованно, будто по команде. Уйти от нас они не собирались, это поспешное ночное перемещение совершалось только потому, что они меняли свои участки, опробовали новые места и хотели глянуть на шефа, меня и других, онемевших от удивления. Лиственницы быстро закапывались там, где только что еще стояли кипарисы, дуб поменялся местом с медленнорастущим нотофагусом, чубушник договорился с пузыреплодником и занял его посадочное место; особенно торопились плодовые деревья — айва, слива и орех. Во сне я бодрствовал до утра, и, когда наконец пришел шеф, я рассказал ему, что произошло; он с довольным видом выслушал меня, во всяком случае, не испугался, что ночное перемещение доставит нам много хлопот, и, подмигнув мне, посоветовал:— Оставь их, Бруно, они сами лучше знают, какая почва им хороша.
У Макса мой сон вызвал только усмешку; он хочет идти дальше, хочет, возможно, измерить шагами ту территорию, что я ему очертил, но почему, почему ходит он со мной по участкам, на которых раньше никогда не бывал, почему у него такой вид, словно он все оценивает — маточную гряду, хвойные деревья. Как-то раз он сказал мне:
— Ничто так не владеет людьми, как боязнь потерять то, чем они владеют.
Каменная ограда еще сырая, в углублениях камней посверкивает дождевая вода, мы выбираем себе место и по знаку Макса садимся спиной к Холле и пастбищам. Он мог бы мне сказать, что случилось с шефом, что с ним будет, теперь, когда мы одни, и еще он мог бы мне сказать, придется ли мне уехать из Холленхузена, он же не обидится на меня за этот вопрос, Макс не обидится, он, который наверняка приехал сюда только затем, чтобы спасти что-то, он все прекрасно понимает.
— Итак, Бруно, — говорит Макс, — представь себе, что это твоя земля, от насыпи, там, вдали, досюда, вся твоя и записана на твое имя. Что стал бы ты делать?
— Эта земля — собственность шефа, — отвечаю я, — он ее поначалу арендовал, а потом купил, и все, что здесь создано, все это создано по его планам, ему принадлежит здесь решающее слово и всегда будет принадлежать.
— Ладно, — говорит Макс, — но предположим, она вдруг станет твоей, ты будешь ее владельцем, сможешь по своей воле распоряжаться всеми участками и посадками. Что стал бы ты делать?
Чего он хочет, почему ставит такие странные вопросы, это какой-то другой Макс, Макс, обуреваемый задними мыслями, может, он даже хочет поставить мне ловушку, теперь, когда все покатилось под уклон, как говорит Магда, как говорит Лизбет.
— Что стал бы ты делать? — снова спрашивает он.
— Шефу, — отвечаю я, — я бы сейчас же все со всеми правами передал шефу, ведь он способен сделать, что никто другой не способен, и ведь только ему подобает здесь распоряжаться.
Моя жестяная коробка с вишневыми косточками; там, где он сидит, в выемке между камнями, припрятана моя коробка, но я не стану ее доставать, не сейчас, у него на глазах я не хотел бы колоть вишневые косточки. Я чувствую, что он хочет задать мне еще вопросы, хочет еще порасспросить меня, а молчит потому, что нам машет с дороги у живой изгороди Иоахим и быстро идет к нам, так, словно искал нас, я уже слышу поскрипывание кожаной подшивки его бриджей. Всегда ему надобно носить с собой тросточку, полированную тросточку из черного дерева, которую он уже не раз приставлял мне к груди, когда разговаривал со мной, когда напоминал мне о чем-нибудь во второй раз. Они обменялись быстрым взглядом — я понимаю, что они хотят что-то обсудить, — Иоахим подает мне руку, он, который последний раз подал мне руку в мой день рождения, и наконец спрашивает: