Учебный плац
Шрифт:
— Пошли, Бруно, нам надо сдать на станцию срочный пакет.
Видите, так я с вами справлюсь: сделаю просто вид, будто вас нет, не бегу за вами, не бросаю в вас ваши комья глины и не злюсь; вот вы и сами по себе устанете; вы всегда быстро устаете, если то, что вы вытворяете, не дает желаемого результата. Я вижу ваши тоненькие ножки за трактором, теперь я легко мог бы вас поймать и стукнуть головами, заслужить вы это, без сомнения, заслужили; ведь даже в тот день рожденья вы постарались, чтобы люди за моей спиной подталкивали друг друга и смеялись, поначалу те, что на участках, а потом и на станции в Холленхузене. Что люди часто подталкивали друг друга, когда я проходил, что они смотрели мне вслед, к этому я уже давно привык, но почему они так веселились, этого я не понимал, даже Михаэльсен в почтовом отделении на станции, которому я сдал срочный пакет,
Я не нашел другого места, чтобы укрыться от насмешек, кроме зала ожидания — в него можно войти, только имея билет или заказав что-нибудь в буфете; в зале ожидания я избавлюсь и от детей, и от хихиканья, что гналось за мной по пятам, вот я и юркнул туда и заказал, как всегда, лимонад и две порции тефтелей.
Там, в самом сумрачном углу, сидели они — Гунтрам Глазер и Трясун. Внимания не обращая на немногих пассажиров, они безостановочно и настойчиво в чем-то убеждали друг друга, Гунтрам Глазер, сидевший ко мне спиной, требовательно и резко, порой даже грубо, Трясун же, наоборот, — свою кружку пива он почти допил — огорченно, так, словно бы просил, чтобы его поняли. Раз Гунтрам Глазер вскочил, видимо, решившись уйти, но, когда Трясун протянул ему руку, раскрыв ладонь, этакую завлекающую руку, он снова сел, вытащил что-то из нагрудного кармана и что-то прочел Трясуну.
Чтобы меня не обнаружили и не узнали, я отвернулся, склонился над своей тарелкой, быстро запихал в себя тефтели и чуть пригубил лимонад: меня охватил страх, подсказавший, чтоб я поторопился. Гунтрам Глазер не должен потом говорить, что я наблюдаю за ним при всяких щекотливых обстоятельствах.
Когда празднично разодетое семейство за соседним столом собралось уходить, я пристроился к ним и под их прикрытием выскользнул на улицу, там, остановившись, раз-другой глубоко, с облегчением вздохнул. Уйти, скорее уйти, подумал я, но не мог тем не менее удержаться, чтоб еще раз не заглянуть в окно, с затененной платформы, и теперь я увидел, как Гунтрам Глазер через стол пододвинул что-то сидящему напротив, ага — конверт, а в нем, наверно, деньги, потому что Трясун вскрыл конверт и испытующе заглянул в него, не иначе, как если б считал деньги. Но остался, видимо, не слишком доволен и равнодушно сунул полученные деньги в карман. Гунтраму Глазеру, похоже, больше нечего было сказать, он поднялся, сверху вниз глянул на Трясуна, и во взгляде его читалось предостережение, после чего он пошел к выходу, оставив нетронутой свою кружку пива, пошел, не прощаясь.
Поезд, если бы не подошел поезд, я попросту пересек бы рельсы, поднялся мимо погрузочной платформы к участкам и, уж во всяком случае, не попался бы ему на глаза; но так как шлагбаум опустился и все должны были ждать, у него нашлось время оглядеться с вездехода, он тут же обнаружил меня, кивнул и позвал, пришлось мне сесть рядом с ним.
Я сразу же сказал ему, что шеф послал меня со срочным пакетом в почтовое отделение на станции, в ответ он лишь кивнул, не спросил ничего ни о содержании, ни об адресате, всем своим видом показывая, что настроение у него приподнятое, что у него отлегло от сердца, и, не глядя на меня, сказал, что встретил старого друга, который считался без вести пропавшим, несчастного парня, которому он должен был немножко помочь.
— До известной степени мы же отвечаем за своих друзей. — И еще он сказал: — Как это ни странно, но общее прошлое накладывает обязательства.
Не бывает ли у меня подобных ситуаций, хотел он знать, и тут я сразу же подумал о Хайнере Валенди, о его тайном пребывании у меня, и сказал:
— Да.
Гунтрам Глазер, казалось, был доволен тем, как он все уладил, он взял у меня из рук коробку спичек и доказал, что и в открытой машине, во время быстрой езды, можно закурить сигарету.
— Ты же придешь на представление, Бруно?
На узкой подвозной дороге, где нам пришлось притормозить за тягачом, он, посмотрев на мои яловые сапоги и на задравшуюся штанину, спросил, правда ли, что на мне нет носков, и
когда я это подтвердил, когда сказал, что носки у меня слишком быстро рвутся и я храню их до более холодных дней, он покачал головой:— Бруно, Бруно…
Видимо, даже верить этому не хотел. Но вдруг вытащил бумажник, вынул из него двадцать марок и протянул мне:
— Вот, возьми, на них ты купишь три пары носков.
Я поблагодарил, но денег не взял. Тогда он схватил мою руку и хотел насильно сунуть мне эти деньги, но Бруно сжал кулак, и Гунтраму Глазеру это не удалось; тут он растерялся, не знал, что обо мне думать. Когда же он в конце концов примирился с моим отказом, то убрал свои деньги, но не мог успокоиться, что я хожу без носков, и потому, видимо рассчитывая воздействовать на меня, объявил, что он об этом еще поговорит с шефом, при первом же удобном случае.
— Шеф все это давно знает, — сказал я, — знает и ничего не имеет против.
Тут Гунтрам Глазер чуть призадумался и пробормотал что-то, чего я не понял.
Охотнее всего я вылез бы из машины и пошел дальше один, но не посмел, и едва мы подъехали, как нас остановил Эвальдсен, он хотел, чтобы мы тотчас отправились с ним к сердцелистным липам, к сеянцам сердцелистных лип, они все полегли, в одночасье заболев фитофторозом, словно бы улеглись спать — так это выглядело. Эвальдсен был жутко огорчен, он присел на корточки и ощупал один из сеянцев, он знал, почему здесь вспыхнуло заболевание, он даже его предвидел: если бы поступили, как он советовал, то надо было повременить с посадкой лип. Слишком рано, сказал он, они слишком рано попали в землю, и дал понять, что своевременно предупреждал о своих сомнениях, но его словам не придали никакого значения, а придерживались только плана посадок. Ему не надо было даже называть имени Иоахима, мы сразу поняли, кого Эвальдсен имел в виду, поняли, что он обвиняет Иоахима, который не прислушался к доводам накопленного опыта, меня только удивило, что Эвальдсен, который обычно терпеливо выслушивал указания, а потом чаще всего поступал так, как считал нужным, на этот раз работал сообразно пожеланиям Иоахима.
Гунтрам Глазер не признал правоту Эвальдсена, как я думал, он поскреб почву, взял пригоршню земли, растер ее пальцами, как это делал, бывало, шеф, потом осмотрел несколько сеянцев и установил, что они никоим образом не были посеяны слишком рано. Нет, он начисто отмел обвинения против Иоахима, он быстро выявил, что почва два года назад была обеззаражена, и понял главное.
— Так всегда получается, — сказал он, — в первый год после обеззараживания почвенные грибы не много могут натворить, но на второй год они оправляются или возникают вновь благодаря зимним спорам.
Когда же Эвальдсен к тому еще признался, что посевной материал не протравливали, Гунтрам Глазер с полным основанием объяснил, почему у нас возник фитофтороз, но так как он видел, что Эвальдсен от всего этого очень разволновался, то попытался его немного успокоить и посоветовал получше подкормить ростки азотом, чтобы они легче преодолели критический возраст. Он сказал:
— Если твой росток одревеснеет в нижней части, то ему больше ничего не грозит.
Знать бы мне только, что надо человеку сделать; чтобы он не просматривался насквозь, чтобы с первого же взгляда не видно было, что его заботит, и лишает покоя, и печалит, знать бы мне только! Как часто желал я себе так все скрывать, как умеет это Макс, он на тебя смотрит, а ты понятия не имеешь, о чем он думает; и шеф тоже не всегда позволит приметить, что его гнетет, то же самое Ина, она иной раз так ошеломляла меня своими причудами, что казалась мне едва ли не чужим человеком.
Между тем, глядя на меня, они все видят, мне не удается сохранить в тайне то, о чем я хотел бы умолчать, не знаю, как это получается; видимо, мысли, что я в себе ношу, легко прочесть у меня на лице — это может быть какой-нибудь замысел, или печаль, или какие-то секреты. Сколько уже раз я удивлялся, что мне прямо в лицо могут сказать то, о чем я хотел бы умолчать, и больше всего я удивлялся в этом смысле шефу. Стоило ему утром только искоса глянуть на меня, и он уже знал, что меня мучил тяжелый сон, что я от этого сна не в силах отделаться, тогда, чтобы мне помочь, он посылал меня сразу же на какую-нибудь трудную работу. Однажды, когда я поверил вдруг в свои силы — это случилось во время вечернего обхода участков, — я захотел попросить у шефа разрешения работать, как и все другие наши, с машинами и орудиями, но, видимо, долго мялся, а когда уже собрался выложить свою просьбу, он обернулся ко мне и сказал: