Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:

Миша с француженкой переглянулись. Вспомнили, видимо, что у меня полиартрит. А Мао пожаловался Ши Чжэ. По-китайски.

— Товарищ Мао, товарис Си Цзе перевёл вам, наверно, правильно, — произнёс я и выбрался из кресла. — Это я виноват: ответил не на тот вопрос. Но этот вопрос очень важен. Без него на ваш не ответишь.

Мао кивнул тыквой.

— Часы разбили облако на клочки — минуты и секунды. Но спокойней не стало. Сейчас все думают, что если что-нибудь случилось, — это случилось и прошло. Навсегда. Что сейчас уже другой клочок облака. И что прошлое не должно пугать. Но эта

мысль пугает другим — что всё навсегда проходит. И всё всегда изменяется. И что положиться не на что…

Мишель беспокойно озиралась по сторонам. Силилась понять услышанное.

— Я вас понимаю, — сказал Мао. — Но проблему со временем хоросо ресили индусы: ницего не меняется, а конец всему наступит церез триста миллионов лет.

— Они плохо решили, — мотнул я головой. — Потому что — получается — всё равно считали время. Боялись его. Жизнь и смерть нельзя измерять временем. Надо — правильными и неправильными действиями. Поэтому — что касается Небесного Царства, которое, товарищ Мао, по-вашему, уже на земле, ибо и вы на земле, — то оно ещё на небе.

Я улыбнулся и добавил:

— Честное слово! А будет на земле не раньше, чем туда допустят каждого. Так говорил Учитель. Допустят же после великой чистки, разрушений и страшного суда. Когда на землю падут звёзды.

Я выдержал паузу, во время которой стряхнул с рукава трубочный пепел:

— И тогда всей землёй будет руководить сам бог. Лично. И только один. Так говорил Учитель.

Все уже стояли на ногах. Мао поднялся — когда дослушал.

— Присли узе гости? — спросил он, думая о другом.

— Пришли, — кивнул я, пропустив к выходу сперва Мишель. — А если Царство Небесное существует только в одном уголке земли, — взял я Мао под руку, — земля продолжает гнить. Ессеи, из которых вышел Учитель, жили чисто. Единственный народ, который даже не рожал. Размножался за счёт новобранцев. И своим примером вызывал у других народов раскаяние. Но дальше у этих народов не шло. Пока не пришёл Учитель. Хотя не спас и он. Наоборот, после его прихода уничтожили и ессеев. А в конце распяли даже его учение.

— Вот это очень верно, товарищ Сталин! — обернулась Мишель. — Современная церковь…

Я прервал её:

— Если бы Христос ещё раз воскрес, как обещал, он бы отказался стать христианином.

— Очень, очень верно, товарищ Сталин!

— Знаю… — буркнул я, подталкивая француженку к гостиной. — А сегодня христиане — если бы Христос ещё раз воскрес — распяли бы его без суда. Или — наоборот — народ не удостоил бы его никакого внимания. Даже не накормили бы.

У самой двери Мишель остановилась и взглянула на Чиаурели. Испугалась услышанного. Ибо сама она, видимо, накормить Христа не отказалась бы.

Я сказал ещё несколько слов. Для Мао:

— И никто бы никогда не понял, кто прав, он или народ, — и, улыбнувшись, добавил. — Особенно если наш Лаврентий проверил бы не только народ, но и Учителя.

Чиаурели рассмеялся, но Мао, видимо, думал о своём:

— Если бы Иисус не воскрес, — признался он ему, — васа легенда была бы историей неврастеника и самоубийцы.

— Если б не воскрес, не было б и легенды! — ответил Миша.

— Молодец! — пнул я его трубкой в плечо. — Если

б не воскрес, не было б ни Христа, ни христианства.

Мишель была уже у другой двери, в гостиную, откуда доносились громкие голоса. Услышала, однако, мой:

— Товарищ Сталин, — и взялась за дверную ручку, — а вы знаете что сказал Поль?

— Поль? Который певец?

— Нет, который святой. Основатель церкви. Если, говорит, Христос не воскрес, то вера наша напрасная!

— Знаю и это, — хмыкнул я. — Сам говорил.

— Он вам?!

Я промолчал.

— Товарищ Сталин! — не двигалась она.

— Откройте дверь! — ответил я.

69. Это сизый, зимний дым мглы над именем моим…

Прежде, чем выйти вслед за всеми в гостиную, я подумал о Наде. Безо всякого повода. Просто, видимо, прошло много времени, в течение которого я не думал о ней. Вспомнилось глупое. И только детали.

Это в Батуми было. На приморской даче турецкого купца. Бывшего, но крупного. Я знал его ещё с моих подпольных времён. Задолго до того, когда в 21-м году правда пробудилась и задвигалась даже в Аджарии. То есть — когда туда, к самой границе с Турцией, добралась революция.

Знал я турка не лично — слышал. Он продавал бакинскую нефть англичанам, но сбежал не к ним, а к французам.

Как мне кажется, оставлять дачу аджарскому народу он не хотел. Жалко было. Но оставил, потому что впридачу к ней обладал и умом. Понимал: дом, как и нефть, не унесёшь. Не только во Францию, но даже в родную Турцию. Соседнюю.

При всём уме вкуса ему не хватало. А тот, который был, страдал склонностью к излишкам. В Батуми дома воспринимаются как гарантия, что ничего интересного в городе произойти не может. Но это здание, наоборот, было измучено таким плотным и вычурным скульптурным орнаментом, что не всякий мог найти двери и окна.

А внутри не только один я балдел от пестроты красок и лепных разводов. Очучеленные и пригвождённые к стенам обитатели турецкой фауны глазели на завитушки затурканными взглядами.

Мы с Надей поэтому даже ночевали во дворе. Прямо на пляже. Я спал под пальмой, а она в гамаке. Называя его белой паутиной дачного счастья. Перед сном распевали иногда грузинские песни. Или беседовали. Обо всём на свете.

Спрашивала в основном она. Я отвечал. Сам задавал один вопрос: что она во мне любит — мужчину или движение? Но её интересовало разное. Часто — Ильич. Пыталась выяснить — почему это он во время болезни умолял дать ему яд — меня. Никого больше.

Я отвечал, как было: никому больше он и не доверял.

А почему тогда, спрашивала, я отказался оправдать его доверие и выполнить просьбу? Подозревала, что я испугался ответственности. Или возможных обвинений со стороны моих соперников. Или что, по моим расчётам, Ильичу тогда умирать было рано. Ибо, мол, сам я не готов был ещё брать власть.

Эти подозрения родились не в её голове, но отвечал я опять же, как было: уважая Ильича, не люблю самоубийц. Они думают лишь о своём комфорте. Каждая жизнь, когда ей приходит конец, обретает адрес. А жизнь, окончившаяся самоубийством, — это заявление в никуда. Не заявление, значит.

Поделиться с друзьями: