Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
В другом конце гостиной кто-то уже запустил электрический граммофон, подаренный Рузвельтом. Хрущёв — под звуки «Амурского вальса» — приглашал на танец Маленкова. Тот отнекивался, ссылаясь на то, что не наелся. Никита обежал стол кругом и стал уговаривать Булганина. Который с грустью взирал на француженку.
Её, между тем, увёл вальсировать Чиаурели.
Булганин сдался Никите и, протянув руку, поплёлся танцевать.
Я вернул взгляд на майора.
За его спиной, наискосок, стояли высокие напольные часы. Я называл их шкафом времени. Когда моя гостиная бывала безлюдна,
С разлётной звездой на сияющей медной бляхе, маятник суетился, теребил мне зрение пульсирующим бликом и острым тиканьем прокалывал точки в тугой пелене из чёрной пустоты. Которая растянулась между мною и жизнью.
Теперь, среди застольного гвалта, среди сладких всхлипов амурского вальса, этого звука я не слышал, а само движение маятника за спиною майора показалось мне таким же смехотворно тупым, как раскачиванье обнимавшегося с Булганиным Хрущёва. Как любое другое движение в гостиной.
Любое в мире.
Между чем всё-таки раскачивается маятник постижения жизни? — спросил я себя. Между тем ли, что истинно, и тем, что ложно? Или между тем, что хоть что-нибудь обладает значением и тем, что значением не обладает ничто? Значением никаким — ни истинным, ни ложным…
73. Иисус Христос умер не на кресте…
Кровь к моим вискам Ёсик сгонял рублеными фразами…
Иисус Христос родился не в Вифлееме.
И не в Назарете.
А в Кумране.
Он не Иисус Назаретский, а Иисус Нозорейский.
Из назореев.
Как называли потомков причащённых к высшему знанию.
А ещё их называли «зелотами» или «сикариями». То есть — патриотами Закона.
Как Иуду Искариота.
Так называли их сами евреи.
Римляне же называли их «разбойниками».
А умер Иисус не на кресте.
И не в Иерусалиме.
И после смерти он не воскресал.
И мучеником не был. Был политиком, который проиграл главную битву.
Но потом забыл о враге и отомстил ему. Выиграл войну.
Другую и неожиданную.
Большую, но иллюзорную.
Не против врага, а против человеческого в человеке.
Против пустоты в жизни.
Против правды о тщетности надежды. И рвения к справедливости.
Но выиграл он эту войну как выдумщик. В воображении.
И выиграл себе в утешение.
А потому — и в утешение себе подобныи. Проигравшим. Большинству.
Не был он и Спасителем. Утешителем только. Невольным Утешителем.
К спасению человечества никогда и не стремился.
Лишь в той мере, в которой стремился к царскому трону.
Но не с тем, чтобы спустить на землю Небесное царство.
А с тем, чтобы поднять на ноги Израильское.
В которое Учитель мечтал загнать весь мир.
Считая его единственно богоугодным.
Загнать ценою любых жертв. Страшного суда.
На котором он будет судьёй, не осуждённым. И не жертвой.
А легенду об Иисусе Христе он выдумал сам.
Благодаря чему свою войну и выиграл.
Благодаря выдуманной легенде, которой он подыгрывал собственной жизнью.
Пожертвовав не ею, не жизнью, а сущей правдой.
…Хотя Лаврентий предупредил, что
майор принёс из Палестины «бомбу» и хотя некоторые из этих фраз Ёсик обронил за столом раньше, они — одна громче другой — разрывались в моей груди и гнали оттуда кровь в набухшие горячие виски.В груди зато, в животе и в сердце, становилось холодно.
Точно так же всё моё тело затихло вдруг и остыло много годов назад, в детстве, когда я впервые во сне услышал главную проповедь Учителя. С начала и до последних слов. О том, что жертвовать правдой — как ставить дом на песке.
«Пойдёт дождь, и разольются реки, и подуют ветры, и налягут на дом, и он упадёт, и будет падение его великое».
Слова у Ёсика были совсем другие. Другие были и мысли. Но я не сомневался, что главные вещи Учитель излагал как раз в этой, ёсиковой, тональности.
Хотя дело, быть может, не в ней. И не в трёх сложенных пальцах на порченой руке. И не в неподвижности зрачков. Не в том даже, что майор ни разу не моргнул.
И ни на что не смотрел. Смотрел сквозь.
Главное — в уверенности. Такой уверенности, которую человек может обрести, когда начисто утратит всякий рассудок. Или же когда поймёт, что рассудок — это ненадёжный источник знания.
Когда Ёсик произнёс слова о «сущей правде», я наконец вскинул голову — и он осёкся.
Я тоже никуда не посмотрел. Лишь прислушался к нараставшему во мне шуму. Теперь, однако, он шёл на убыль — и чем тише становилось в голове, тем чётче доносился до слуха медный ход маятника в шкафу времени за спиной майора.
В гостиной стояла такая же тишина, как в моей груди. И — такой же холод. Я насчитал ухом ещё с дюжину дырок в чёрной пелене из пустоты, а потом взглянул на Ёсика и увидел, что, помимо печали, в его глазах стояла тревога.
Либо за то, что никто его правде никогда не поверит, либо же за то, что изречённая ложь погубит его самого. И тем самым не позволит погубить правду.
В его взгляде стояла то ли тревога самого Христа, каким я его знал в детстве, то ли тревога самого же дьявола. Каким я представлял его всегда.
А может быть, и Христа, и дьявола. Ясным мне показалось одно: в плоти майора Паписмедова таилась не только его душа.
Я перевёл взгляд на гостей. Никто из них на Ёсика не смотрел. Все — на меня. За исключением Мао, Лаврентия и француженки — все хмельными, но тоже тревожными глазами. Благодаря чему не моргать им было легче.
Я наконец шумно вздохнул, улыбнулся и отмашным движением руки отогнал тревожные взгляды. Хмельные гости шумно же вздохнули и расслабились.
Хрущёв вдобавок звонко рассмеялся, хлопнул рюмку и бросился к стеллажу с грампластинками.
Ворошилов поднял стакан вина за большие победы.
Микоян сперва улыбнулся, но потом прогладил лицо ладонью.
Остальные решили, что шутка исчерпана и весело загоготали, а Каганович почему-то поблагодарил за остроумие Лаврентия.
Маленков снова отказался танцевать с Хрущёвым. В этот раз — аргентинское танго. Начал зато рассказывать про брата своего бывшего еврейского зятя. Тоже еврея. Который убеждал всех, будто он есть маршал Кутузов, но без выбитого глаза.