Учитель
Шрифт:
— Как тебя зовут? — спросила девочка.
Ну конечно, похожа на Машу. Крутолоба, сероглаза, доверчива. Он молчал, и мать сказала, притянув девочку к себе:
— Не тревожь дядю. Лучше давай обуваться. Скоро Свердловск.
От автобусной станции до Веселых Ручьев было ходьбы не более получаса и дорога прямая. Но дождь хлестал, как прутьями, и Сергей подошел к инвалидному дому насквозь промокший. Он сразу понял, что это и есть инвалидный дом — три ветхих двухэтажных домика на пустыре. За дождевой пеленой они казались призрачными. Несколько окошек неверно светились и подмигивали, прорываясь
Он ткнулся в первую дверь, она оказалась незапертой. Лестница была тускло освещена, на верхней ступени сидела наголо обритая старуха в сером балахоне. Она пела. Неверно дребезжал в тишине ее голос.
Куда бежишь, тропинка милая, Куда зовешь, куда ведешь… Кого ждала, кого любила я, Уж не воротишь, не вернешь.Боясь спугнуть ее, Навашин стал осторожно подниматься по лестнице. Она не обернулась. Крепко вцепившись сухими ручками в переплеты перил, она тонко выводила дрожащим голосом:
Была девчонка я беспечная, От счастья глупая была. Моя подружка бессердечная Мою любовь подстерегла.— Вы не скажете, как найти Горюнову Полину Филипповну? — спросил он.
Она не откликнулась. Самозабвенно, чуть закинув голову, она тонко и жалобно выговаривала:
За той рекой, за тихой рощицей, Где мы гуляли с ним вдвоем…Из открытого рта выглядывал один-единственный желтый зуб. «Ей, должно быть, холодно, — подумал Навашин, — лестница каменная, а она сидит в своем бумажном балахоне и разношенных тапках на босу ногу».
— Встаньте, пойдемте со мной, — сказал Навашин.
Слепыми красными глазками она глядела перед собой и пела:
Плывет луна, любви помощница, Напоминает мне о нем.Он открыл дверь и очутился в длинном, узком коридоре. Навстречу шла высокая старуха в белом чепчике, отороченном кружевами. На плечах у нее был теплый платок, повязанный крест-накрест, длинная черная юбка плескалась на ходу. Он ни о чем не успел спросить, она гордо прошла мимо, он успел заметить ее серое иссохшее лицо, нос с горбинкой.
По обе стороны коридора были двери, двери, двери. Он пошел на свет и очутился в большой комнате. В ней было полно людей, но как во сне — беззвучно. У окна двое стариков застыли над шахматной доской. У печки сидел краснолицый старичок и держал в руках газету, которая не шелестела и не трепыхалась на теплом ветру, шедшем от печки.
За столом сидела старуха и вязала чулок. Казалось, спицы в ее руках не двигаются. Балахоны, лица, газета, которую читал старик, чулок, который вязала старуха, полы, потолок, стены — все было серое.
Беззвучно, как во сне. Бесцветно и неподвижно, как во сне. И только острый запах хлорной извести был настоящий.
Никто не поднял глаз, никто не повернул голову в его сторону. И он снова спросил, стараясь умерить голос:
— Вы не скажете, как найти Полину Филипповну Горюнову?
Старик, что
сидел у печки с газетой, встал. Голова у него была наклонена так, словно он ждал, что ему сейчас дадут по шее. Он сделал шаг, и стало видно, что он хромает, да не просто, а с вывертом, выкидывая ногу в сторону, и похоже было, что он пританцовывает и куражится.Переход от всеобщей неподвижности к этим резким движениям был странный и тоже из сна. Но голос, которым заговорил старик, оказался обыкновенный, скрипучий, на веку сто раз слышанный стариковский голос.
— Пойдемте, провожу.
Чудно пританцовывая, он заковылял по коридору чуть впереди Навашина и у третьей двери по правую руку сказал:
— Вот здесь. А меня зовут Леонид Иванович и притом Соловьев.
— Вам с ней трудно будет говорить, — сказала старая женщина с умным усталым лицом, — она уже не понимает… Она очень больна, у нее был брюшняк, и теперь она …
— Одним словом, тронулась! — сказал Леонид Иванович.
— Ну зачем же так… Но сознание, конечно, затемненное. А вы кто же будете?
— Я привез ей привет и письмо от внука.
— Господи! — Женщина всплеснула руками. — От Бориса! Ну как же! Ну как же! Где же вы его видели? Ах, простите… Боже мой, снимайте скорее ватник. Башмаки снимайте, давайте посушим носки… Суйте ноги в тапки. Вот в эти… Саша, ты подумай, это от Бориса. Знакомьтесь, пожалуйста, это Александра Никифоровна, сестра моя… Мы тут втроем — мы с сестрой и вот Полина… Я у них за старшую. Они у меня как дети. Директор грозится перевести сестру в другой дом, по закону нельзя, чтоб в инвалидном доме жили родственники… Мы как подумаем об этом, прямо руки опускаются. Ведь она мне единственный близкий человек, нет у меня больше родни…
— Анна Никифоровна, ну зачем тебе родня? И так все люди братья, — сказал Леонид Иванович. — А семейственность разводить нечего. Объясняли ведь вам… Эх, люди!
— Да, да, я понимаю. Но все же… Вместе росли, этого из памяти не выкинешь. И что мы помним, уж никто на свете не помнит.
У Александры Никифоровны было маленькое робкое личико и голубые, блеклые от долгой жизни глаза. Она сидела на своей койке тихая, безмолвная. И вдруг из глаз ее покатились мелкие быстрые слезы. Ее личико стало рябым от слез, она слизывала их языком, вытирала ладонью.
— О чем я хочу попросить, — говорила она быстрым шепотом, — вот лето придет… Я бы в лес землянику собирать… Никто, как я собираю. А директор кричит: «Ах, ты за ягодой можешь нагибаться? Тогда иди на прополку…» Он только закричит, а у меня руки-ноги обмирают.
— Саша, ну что же ты… Человеку надо отдохнуть с дороги. А ты с жалобами. Но, правда, разве она на прополку может? На солнцепеке? Ей не под силу. А за ягодой она тихо ползает. В тени. Никто во всем доме столько не собирает. Они, можно сказать, сами ей в руки прыгают — ягоды.
— А директор говорит: «Тогда иди на прополку, раз ты можешь нагибаться».
— Саша, Саша, сказала — и хватит, и хватит… Как вас по батюшке? Сергей Дмитрич, а Борис там не испортился? Ведь там влияние всякое… И могло случиться… Не правда ли?
— Нет, не случилось. И он скоро выйдет. После амнистии пятнадцать лет превратились в семь. И зачеты… Он выйдет, наверно, через полгода. Кто же отвечал на его письма в последнее время? Вы?
— Я. Она ведь не могла уже. Она только плачет и песни поет. Если бы вы видели ее…