Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я, кажется, видел… — сказал Навашин.

* * *

Его уложили в зале отдыха, в том самом, где старики играли в шахматы и домино, читали газеты и дремали, сидя у печки.

На диване с торчащими пружинами белела ветхая простыня с вышитой крестиком меткой «А. В.». Света не было, его в доме выключали после одиннадцати. Комнату освещал фонарь, который заглядывал с улицы прямо в рябые от дождя окна.

Навашин лег и натянул на себя потертое солдатское одеяло — таким его укрывали в госпитале. И запах был все тот же — больничный запах.

— А не попадет вам от начальства? — спросил Навашин. — Может, надо разрешение на ночевку?

— Начальство пьяное лежит, — ответил Леонид Иванович. — Без задних ног. Оно у нас пьет три раза в неделю. А четыре дня трезвый и злой, как пес. В трезвый день поглядит,

распорядится, потом опять запивает. Кормить — не кормит. Лечить — не лечит. Дом гнилой, потолки вот-вот обвалятся. Я, к примеру, завбиблиотекой и вообще по культработе. Тут есть более достойные, но не подошли по анкетным данным. Тут есть такая женщина, она окончила институт благородных девиц в Оренбурге. Очень высокое имеет образование. Она читает инвалидам газеты или, к примеру, книгу, и если попадет иностранное слово, она его не пропускает, говорит и может объяснить. Очень культурную имеет подкладку. Настоящая благородная девица. И ей бы, конечно, быть завбиблиотекой. Но она перед начальством не робеет, грубости его терпеть ненавидит. И он сказал: «Через мой труп. Я, — говорит, — этой контре идеологическую работу не доверю. Я ее на такой ответственный участок никоим образом не поставлю». Это все к чему говорится? К тому, что заведовать он поставил меня, а котельная лопнула, водой все залило, ну конечно, людей стали из комнат выталкивать, все же люди, отвечать придется. А за книги какая ему печаль? И библиотеку затопило. И посейчас все мокрое, не книги, а каша какая. Если б погода, я бы на солнышке все посушил. Но погода — сами видите. Я чего боюсь? Как бы отвечать не заставили. Материальную ответственность нести. Эдак последние портки с меня сымут и, что заработаю, вычтут. И тогда уж лучше помереть. Так иной раз или хлебушка прикупишь, или что…

Он говорил и все шарахался из стороны в сторону. То стул на место ставил, то шахматы сложил в коробку, то окошко потрогал — крепко ли заперто. И все выкидывал ногу в бок и прыгал по темной комнате. Сел бы, что ли. А того бы лучше — ушел.

— Погодите, — сказал Навашин. — Стучат? Или мне кажется?

Леонид Иванович метнулся к двери, приоткрыл ее и пошептался с кем-то.

— Отдохнуть… Совесть… С дороги… — донеслось до Навашина.

В комнату вкатилась коляска. Ее толкал перед собой кто-то маленький. А в коляске сидел щуплый человек с большой головой. Вместо глаз у него были черные ямы. И только когда он подъехал вплотную к дивану. Навашин понял, что он в черных очках.

— Я об чем хотел просить… У нас тут письма не отправишь — хуже тюрьмы. Директор конверт откроет, прочтет, хочет — отошлет, а захочет — выкинет. Не веришь? Спроси хоть вон его. У нас такой хозяин, Смирных фамилие. Он нам орет: «Чего с вами нянькаться? Вы народ списанный». А доктор ему под стать, орет: «На вас не напасешься, дармоеды». И письма проверяют. А мне надо, чтоб письмо дошло. Я вот тут брату пишу: «Ах ты, сукин сын, вспомни, как я твою семью поил-кормил. Ты вспомни, как я твоих детей выручил… Неужели я у тебя не заслужил, чтобы ты мне хоть на табак выслал… Или я должен подохнуть, как собака, без табаку…» Вот. Держи конверт. И опусти в Свердловске, не ранее. Прости, что сказать не даю, но если здесь опустишь, он выловит. И еще вот этот адресок запиши. Этого парнишки. Его батьки. Ты на него погляди — он глухонемый. Так отец его скинул сюда и забыл думать. Ни письма, ничего. Он тут возле нас околачивается. Ему, конечно, и Анна Никифоровна подкинет. И другой кто. И меня он не зря катает. Но отцу это не оправданье, чтоб про сына забыть. Я тебя не задержу, сейчас кончу. Вот тут, тут адресок. Если в Москве будешь, так хоть в партком пожалуйся, а мое письмо просто опусти, но, гляди, не ранее Свердловска.

Он говорил торопливо, захлебываясь словами, все время прибавляя: «Не задержу», «Прости», он все звал в свидетели Соловьева, и мальчишка иногда мычал, будто поддакивал и будто слышал, о чем речь.

Слепой сунул Навашину письмо и листок с адресом, и мальчишка вытолкнул коляску за дверь.

— Ну и люди, — бормотал Соловьев. — Покою не дадут. Однако то надо принять во внимание, что они надеются, поскольку вы с воли.

Дверь снова отворилась, и вошла высокая старуха в кружевном чепчике.

— Ради бога простите, — сказала она, — я не думала, что вы легли. У меня к вам два слова. Я ничего не хочу просить. Мне ничего не нужно. Человеку, у которого нет дома, ничего не может быть нужно. Но я бы просила…

Я безусловно настаивала бы… Чтобы он не позволял себе унижать людей бранным словом… Я говорю о директоре… Не надо, не вставайте, я ухожу. Простите…

Дверь отворялась и затворялась… Леонид Иванович уже никому не перечил и тихо сидел в ногах у Сергея.

— …Мы сетки плетем… Ну, сетки, авоськи называются… Норма восемь сеток. Я десять сплел… А мне сосчитали семь… Я спрашиваю — почему? А он: «Геть отсюдова». Что я, собака, чтоб меня гнать, если я за делом пришел?

— …Мне в пищу отраву подкладывают. Вот Богом клянусь. Не верите? Мне и под подушку ядовитый порошок сыпали. Вся наволочка желтая была… Я чуть не задохся. Не верите? А еще знаете, чертик ко мне вечером является… Такой дымный, прозрачный, а по краям, как у пилы, зазубрины… Не верите?

— …Мне молоко полагается… У меня тебеце. Доктор прописал молоко, а я того молока не видал ни разу… Директор говорит: «Раз форма не бациллярная, то и не лезь». И вот беленится, и вот лютует!

— …Трое детей было. Трое сынов. Всех война взяла. И я остался один как перст… Вы скажете: и чего пришел, чего жалуется… детей-то никто не вернет… И правда не вернет… никто… не вернет…

* * *

Он заснул под самое утро и не слышал, когда перестал дождь. Он выглянул в окно. Потухший фонарь стоял, свесив голову. А солнце уже показалось из-за леса. Самый край. И то, что вчера тонуло в черноте, сейчас проступило — ворота, низкий полуразвалившийся штакетник. И стало видно старую корявую ветлу за низким забором. Она протянула толстую суковатую руку и оперлась ею о землю.

В дверь постучали. Опять! Нет, это была Анна Никифоровна.

— Попейте чайку, — сказала она. — Не уходите натощак. Вот вам хлеб. Он с повидлом. Мне прислала знакомая из Свердловска. Прекрасное повидло. Пожалуйста.

Голос ее звучал просительно и настойчиво. Она стояла перед ним в белой блузке, заправленной в юбку из какой-то плотной черной материи. Волосы были разделены тонким прямым пробором, и строгое лицо ее одинаково было готово и к улыбке, и к обиде.

Навашин взял хлеб, и она улыбнулась. Он вдруг увидел гладкий, без морщин лоб. И очень яркие, карие, не потерявшие цвета глаза. Увидел строгие и добрые губы.

— Ну, ешьте поскорее, — сказала женщина с облегчением.

«Почему она так благодарно смотрит? Потому что я ем ее хлеб с повидлом? Она смотрит так, как будто я уже поставил им новую крышу, и даю молоко всем, у кого ТБЦ, и разрешил ее сестре собирать землянику».

— Я пойду, — сказала она тихо, — в столовую все должны приходить вовремя.

И она протянула ему сухую тонкую руку.

Он съел ее хлеб со свердловским повидлом, надел рюкзак и тоже спустился вниз. Двери в коридоре нижнего этажа были раскрыты настежь, и он увидел ведра с белилами, заляпанный краской пол и клочья обоев на стенах.

Во дворе под длинным навесом тянулись длинные столы. За столами сидели старики и старухи. Серая одежда. Серая седина. Лица серые. И среди серого только два белых пятна — блузка Анны Никифоровны и кружевной чепчик женщины из Оренбурга. И еще лысины. Лысины блестели. Навашин замедлил шаг, потом остановился. Никто не ответил ему взглядом. Он чуть постоял и пошел к воротам. Скорей бы вон! Вдруг что-то заставило его обернуться. Все как один повернули головы и глядели ему вслед. Он помахал рукой. Кто-то один робко махнул в ответ.

* * *

Когда Машу, бывало, собирали утром в детский сад, Таня говорила:

— Скорей вставай! Умывайся скорей!! Скорее ешь!

И Маша спрашивала:

— Почему все надо скорей? И есть скоро, и умываться, и вставать!

Он был с ней согласен: он не любил торопиться. Когда торопишься, не видишь, не слышишь — все несется вскачь мимо. Но сейчас он хотел одного: поскорее отсюда! Скорее к автобусной остановке — и в Свердловск. Он опустит письмо тому сукиному сыну, который забыл своего брата и даже на табак ему не посылает. И еще, еще письма — он их выгребет из рюкзака и опустит тут же, на вокзале. И поскорее выкинет из памяти минувшую ночь. Он вспомнил: никто не требовал от него никаких обещаний. Словно понимали, что он ничего не сможет сделать. Или верили, что и так попытается? Они приходили, опрокидывали ему на голову новый кирпич и уходили. Черт бы их побрал. Не надо было начинать с Веселых Ручьев. С этого инвалидного дома. А не все ли равно, с чего начинать? И то правда. И лучше, что это позади.

Поделиться с друзьями: