Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене
Шрифт:
Самое прискорбное во всем случившемся то, что Натали сказала Герцену не все. Да, тайны больше не было, она истлела. Но хвостик тайны все же остался и юлил еще. Натали продолжала скрытную переписку с Гервегом. Теперь она любила в нем свою былую любовь. Расставание с ней затянулось…
Гервег уединился на третьем этаже. Он сидел там безвыходно. Пищу ему приносили. Объясняться с Герценом пошла Эмма. Гервег ждал решения своей участи.
Он испытывал чувство, похожее на то, которое владело им, когда он ретировался с баденского поля сражения.
Опять, значит, провал? Что за рок преследует его! Неужели он неудачник! А ведь всякий раз все начинается так хорошо. Фридрих-Вильгельм IV сначала обласкал его, потом отвернулся. Гейне
Услышав тяжелую поступь Эммы, поднимавшейся от Герценов, он рванулся к ней навстречу.
С минуту она молча смотрела на него. Потом сказала тихо:
— Он требует, чтобы мы немедленно выехали…
Так. Крах. Выгоняют. Гибельное чувство провала… Гервег ощущал, как в нем закипает раздражение. В голове — сумятица. Обрывки мыслей. Десятки проектов. Мозг лихорадочно ищет достойного выхода: чтоб и честь сохранить, а капитал соблюсти… Минутку… Не может быть, чтобы все было потеряно: ведь у него есть власть над Натали. Писала же она ему в одном из потаенных писем незадолго до этого проклятого Нового года, что она словно бы склоняется к тому, чтобы уйти к нему. Правда, все это в выражениях очень приподнятых и, признаться, не очень ясных и с таким обилием многоточий и восклицательных знаков… А главное — с такими уверениями в привязанности к Герцену и безумной любви к своим детям, что все это производит впечатление истерики, может быть даже рассчитанной, и, откровенно говоря, не вызвало уверенности в ее готовности уйти от Герцена. Но кто знает… При ее экзальтированности она способна на любой жизненный зигзаг… Во всяком случае, письмецо это надо сохранить — документ! От него не отвертишься…
Эмма покорно ждала. Она смотрела на Георга с тревогой и с благоговением: его нахмуренные брови, сжатые губы, взгляд невидящий, устремленный в одну точку — все это, по ее мнению, говорило о титанической работе духа.
Наконец он сказал:
— Иди к нему и скажи, что Натали едет со мной, а ты остаешься здесь.
Она спустилась к Герцену. Он сидел, поставив руки локтями на стол и зажав голову между ладоней. Он молча выслушал Эмму. Вначале он подумал, что не понял ее. Вникнув наконец в ее слова, Герцен еще сильнее сжал ладонями свою горячечную голову и подумал:
— Боже мой, с кем я дружил!.. А впрочем, мое обращение с этим человеком было более фамильярным, чем дружеским…
Когда всевышний изгнал после грехопадения Адама и Еву из рая, они не предприняли никаких попыток обратно пролезть туда. Не пробовали проскользнуть в Эдем с черного хода, поскольку в парадном стоял на страже ангел с пылающим мечом. Не предлагал Адам господу, что может вернуться в рай в качестве дрессировщика зверюшек, не разжалобливал бога угрозами, что покончит самоубийством не стращал его тем, что зарежет своих малых детей Авеля и Каина и в их крови предстанет перед всевышним в знак несправедливости его изгнания из рая.
Нет, не делал всего этого Адам, а, как полагается хорошо воспитанному человеку, без скандала, тихо, по-джентльменски ретировался из Эдема.
Но все это делал Гервег.
Он беспрерывно суетился у врат потерянного рая, играл в самоубийство, предлагал себя в гувернеры к детям Герцена (что, между прочим, вызвало замечание Герцена: «Да он, оказывается, сверх всего просто дурак!»), угрожал почему-то массовой резней всех членов своей семьи. Он не очень горевал по поводу отказа Натали уйти к нему от Александра. Гервег, собственно, жаждал вернуть не столько ее, сколько его, Герцена! Потеря близости с ним — это потеря престижа в глазах всей свободомыслящей Европы. Ведь именно дружба с Герценом, главным образом, обелила Гервега в мнении революционной общественности после его неудачи в баденской экспедиции.
Мать Герцена, Луиза Ивановна, издали, не смея вмешаться, скорбными глазами наблюдала драму в семье сына. После изгнания Гервегов она написала Машеньке Рейхель: «…Александр словно
из тюрьмы выпущен; он так рад, что сбросил обузу с плеч».Добрейшая Луиза Ивановна не подозревала, что «обуза» изо всех сил цеплялась за плечи Герцена. Вся эта трагическая история перемешалась с денежными интересами, ибо некоторые действия Гервегов носят характер диковинных претензий. Через два дня после «изгнания Гервегов из рая» они прислали своего старшего сына, восьмилетнего мальчика, обратно в дом Герценов под предлогом, что на новом месте жительства «им тесно». Герцен не принял его. Тогда Эмма Гервег передала через одного эмигранта, что она имеет право оставаться в доме Герцена еще три месяца, потому что за квартиру заплачено домовладельцу вперед. Это верно, за квартиру действительно было заплачено вперед. Эмма упустила только одну деталь: заплачено было Герценом.
В первые дни преобладающим чувством Герцена было удивление. «…Как я мог пасть до дружбы с ним?» Удивление это было так сильно, что поначалу заглушило душевную боль. Но потом она взяла свое: «Праздные дни — ночи без сна — тоска, тоска. Желание мести… Писать я решительно не могу…»
Так ли это? Не справедливее ли сказать, что не писать Герцен не мог? Как глубоко ни было в нем все потрясено изменой жены и предательством «друга», мыслитель и борец в нем оставались живы.
Есть натуры одержимые. Ничто другое не вмещается в их сознании, когда ими овладевает одна идея, или страсть, или даже просто склонность. В этой ограниченности их сила, порой ураганная. Не такова ли Натали? И не это ли делает ее противоположной Александру (притом, что именно эта полярность легла когда-то в основу их взаимного влечения)? Ибо в Герцене нет ничего от мономана. Напротив! Его интересы, его думы были безграничны. Его хватало на многое и разное. И каждая из граней его духовного богатства была так мощна, как если бы она была единственной.
В эти мучительные для себя дни он пишет старым московским друзьям, Грановскому, Кетчеру, Коршу, Сатину, письмо. И хоть в нем прорывается острая сердечная тоска: «…я страшно одинок… я решительно ничего не делаю…», — тут же — и в этом все сложное противоречие личности Герцена: «…голос мой получил вес… Что я сделал бы в России с железным намордником?.. Я хочу напечатать повесть, которую вы, кажется, читали — „Долг прежде всего“, — и думаю о другой…»
В те мрачные дни выходит одно из сильнейших его сочинений: «О развитии революционных; идей в России». Сухое статейное название этого этюда вовсе не соответствует его необычайной идейной щедрости и литературному блеску. Смелость замысла поразительная. Но, впрочем, это всегда у Герцена. Точка его отсчета — рост свободомыслия в России и самопожертвование лучших ее сынов.
Сильно достается старинной язве российской государственности — бюрократизму. Герцен изобличает его противоестественность, называет «не национальным».
Оригинальная черта этого произведения — вовлечение в историю России ее художественной литературы. Она, считает Герцен, протест против разлития в стране власти чиновничества, которое по размаху своего влияния превосходит даже Византию, самое бюрократическое государство в истории человечества. Русская литература — это негодующий крик против сплошного оказенивания жизни страны. В сущности, здесь Герцен открывает Западу русскую литературу с совсем новой стороны. Он пишет о Фонвизине:
«…В произведениях этого писателя впервые выявилось демоническое начало сарказма и негодования, которому суждено было с тех пор пронизать всю русскую литературу, став в ней господствующей тенденцией. Этим смехом мы порываем связь, существующую между нами и теми амфибиями, которые, не умея ни сохранить свое варварское состояние, ни усвоить цивилизацию, только одни и удерживаются на официальной поверхности русского общества».
Боль за Россию, выраженная с такой энергией, поразила западного читателя. Пусть это о литературе. Но ведь «у народа, — говорит Герцен, — лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести».