Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После были гости: те же подружки с фабрики, — шумливые и говорливые, — теперь без косынок, все с короткими мальчишескими стрижками. Мать тоже за несколько дней до этого отхватила тяжелую русую косу, и смешливо и больно было смотреть на ее голую, бритую у затылка шею.

За столом разговоры все те же — шефы, ударники, многостаночники; пели песню про «синеблузников», смеялись, мать то и дело обращалась: «Илюша, пожалуйста...» Тот с готовностью откликался: «Сейчас, Клавушка, сейчас!» — и бросался за стаканом, хлебом. Что-то не нравилось в нем Вале, — вот эта угодливость, что ли?

А потом... была пустая, неуютная квартира, ее получил отчим, он работал в каком-то малопонятном ей, таинственном «энкеведе» и нередко пропадал по нескольку суток, а появляясь, валился с,ног, и Валя иногда слышала из другой комнаты

обрывки ночных переговоров «дяди Илюши» с матерью: опять было «оперативное задание». Мать дома тоже только ночевала, и в необжитой квартире становилось тоскливо, одиноко; Валя забивалась в угол, брала фотографию отца, он сидел в бекеше, в фуражке со звездой, опирался знакомыми большими руками на рукоять шашки и немо, грустными глазами смотрел на нее, свою дочь... И на какое-то короткое время, на мгновение она научилась вызывать удивительную иллюзию, — до реального, всем телом испытываемого ощущения: она у него на коленях, он покачивает ее, гладит вот этими большими жесткими руками.

Пропадала иллюзия, исчезало ощущение, какая-то обида, горечь подступали, и так хотелось одного — умереть... «Ну что же, вот возьму умру, и тогда пусть поплачут». И даже представлялось: как лежит в гробу, и мать и отчим убиваются, умоляют ее встать, ожить, просят прощения за все, за все. А за что, она и сама толком не знала.

Ей было жалко себя, подкатывал горький комок, от спазм першило в горле, слезы душили, она сглатывала их, но они, накопившись, сначала высыпались редкими градинами, потом выливались неудержимым облегчающим потоком.

Мать и отчим, придя домой, находили ее на полу, в углу, сморенную сном, среди тряпичных кукол, свернувшуюся в калачик, острые коленки подогнуты к подбородку — привычка, так и оставшаяся на годы. Находили и фотографию. Илья Захарович морщился, будто отведал чего-то кислого; тонкие брови и смуглое лицо матери сердито передергивались, — ишь, сантименты! — прятала фотографию (ее всякий раз становилось все труднее найти) и, кажется, больше заискивала перед отчимом, была ласкова с ним.

Город же стал раскрываться ей, Вале, позднее. Оказывается, он был красивым — с длинной центральной улицей, зеленой и тенистой, с широкой булыжной площадью и удивительными на ней зданиями — домом проектов и «госпромом», — будто сделанные из стекла, они поражали размерами; с лесопарком, примыкавшим к самому городу, с черным из гранита памятником Кобзарю в сквере, с тремя речками — Харьков, Лопань, Нетечь, о которых шутливо говорили: «Хоть лопни, Харьков не течет!»

А потом война... В пединституте на первом курсе только девушки; занятия шли через пень колоду: девчонки бегали то в госпиталь ухаживать за ранеными, то на курсы медсестер — учились перевязкам, накладыванию шин, эвакуации раненых с поля боя.

Война подступала к городу, и однажды отчим — в петлицах у него было уже по две «шпалы» — явился с вещмешком: уходил на фронт. «Ну, перестань, перестань, Клавушка! В случае чего не оставайтесь, уезжайте с управлением». Мать после окончания экономфака тоже работала в управлении НКВД, на воротнике диагоналевой зеленой гимнастерки по «кубику» — младший лейтенант. Выбирались из города на двух машинах запоздало — остатки сотрудников управления и семьи. На хилые, старенькие полуторки сложили чемоданы, сами — пешком, сто километров до узловой станции: там будет эшелон. В руки — только продукты; мать повесила Вале через плечо противогаз в матерчатой сумке: «Казенный! Береги, отвечать придется».

На станцию пришли через три дня. Ноги у Вали в волдырях, их пекло огнем, сумка противогаза, словно пудовая, натерла плечи, набила бока. Шли к станции днем и ночью, подгоняемые канонадой: она, казалось, гудела со всех сторон, вздыхала и вздрагивала земля; днем сходили с дороги, рассыпались цепочкой по полям, — самолеты с черными крестами на крыльях нахально гонялись за каждым. Ночью перед выходом к какой-то деревне поднялась паника — кто-то крикнул: «В деревне танки!» Полоснули выстрелы, огненные фонтаны прорезали темноту вдоль дороги, по ней густо — повозки, машины, люди... Крики, плач, ржание лошадей. Откуда-то появились красноармейцы, кто-то хрипло командовал: «В стороны, в стороны! Рассыпа-аайсь!»

Обезумев, бросились кто куда; Валя с матерью ринулась за красноармейцами: «Сюда, сюда! К оврагам выходи...»

Машин и вещей на станции не

нашли. Объявились шофер да провожатый, объяснили: в лоб наткнулись на танки, машины расстреляли, второй шофер и два других провожатых убиты.

В переполненной с двухъярусными нарами теплушке еле приткнулись на нижние нары. Мать, будто квочка, оберегала ее, накидываясь на всякого: «Дочка, дочка тут!» Рядом с ними лежала с отрешенными, пустыми глазами беременная женщина; на голове ситцевая голубая косынка, живот под широченной кашемировой юбкой у нее вспучен и то вздымался, то опадал, и женщина, верно, от боли или еще от чего изредка содрогалась вся и не плакала, а тихо причитала: «Ой, Ваню, Ваню!»

К вечеру прибыли на какую-то узловую станцию, забитую эшелонами с беженцами: пропускали к фронту, не задерживая, армейские части; в вагонах красноармейцы, лошади, на платформах пушки, кухни, повозки...

Дымные, гаревые сумерки жиденько затянули закопченный, когда-то беленый кирпичный вокзальчик, депо и пристанционный, сморенный дневным зноем городок. Валя все это увидела, когда отправилась с чайником — добыть кипятку или просто воды. Беженцы из эшелонов — женщины и дети — рыскали, как и Валя, по всей станции тоже в поисках воды; у будки с надписью «Кипяток» возникла давка, и Валя вслед за другими побежала к дальнему гидранту и там в конце концов набрала воды. Возвращалась, огибая эшелоны, пролезала под вагонами, думая, что теперь напоит мать и ту беременную женщину. Противогаз в матерчатой сумке увесисто бил по бедру. Все вокруг казалось неживым, наполненным тягостным предчувствием; свет — предвечерний, рассеянный, сквозь дымно-гаревую завесу красил все в беспокойно-призрачный, желтоватый цвет. Этот цвет как бы пронизывал все окружающее — вагоны запрудивших станцию эшелонов, водокачку с островерхой крышей, толстые обшарпанные стены вокзала и даже людей, густо сновавших по всей станции.

Ей оставалось пересечь еще два пути, на которых стояли чужие эшелоны, и тут, мгновенно нарастая и все поглощая, возник свистящий, металлический рев. Она успела заметить, как копотную мглу с воем прорезали самолеты, и вслед за этим — грохоты взрывов, пулеметная стрельба, плач, стон слились в одно. Она бросилась под вагоны, расплескивая на мазутный гравий воду из чайника, и думала только об одном — добежать до вагона, к матери, хотя там-то, в конце эшелона, у металлического мостика, переброшенного над путями, над вагонами, все окуталось пылью, черным нефтяным дымом.

Поднырнув под вагонами, ртом, по-рыбьему, глотая сухой, прокаленный воздух, напитавшийся рвотной толовой и бензиновой вонью, она выскочила в узкий, как ущелье, проем между двумя эшелонами и увидела в пыльной заволочи — началась паника. Из распахнутых вагонов выскакивали люди — прыгали, сталкивались, кто-то кидал узлы, чемоданы, иные передавали детей, мешали в сутолоке друг другу, а самолеты проносились с вибрирующим воем, — рвались бомбы, стегали пулеметные очереди, и в этих противоестественных звуках тонули ругань, плач, крики, стоны людей...

Валя продиралась сквозь человеческую мельтешащую запруду вперед, не замечая, что сама всхлипывала, размазывала по худым щекам слезы; поминутно наскакивала на людей, метавшихся у вагонов, ее толкали, какие-то узлы, падая, больно задевали ее.

На какое-то время, когда она уже почти была у своего вагона, гаревая заволочь впереди прорядилась, самолеты, кажется, теперь бомбили позади — водокачку и депо, там грохотало и рвалось, галечная земля под ногами вздрагивала, и в той прореженной, осевшей гари Валя отметила: хвостовых вагонов не было, громоздились, курясь, груды ломаного, покореженного металла и досок, а дальше, за перекидным мостком, черный, смоляной дым, раздуваясь, вставал в небо гигантским конусом, — горели цистерны. Валя увидела и свой вагон с натыканными вокруг дверного проема завялыми ветками; несколько женщин, сгрудившись плотно, кучкой, снимали ту самую беременную, уложив ее на доски, как на носилки, — что-то красное, окровавленное, будто пламя, мелькнуло там. Среди них и мать: строгая, под мужчину прическа, коверкотовая гимнастерка. Чайник, который Валя сжимала до закостенелости в пальцах, был чужой, той, беременной. Переваливаясь под тяжестью узла, мимо пронеслась простоволосая, с безумными навыкате, белесыми глазами, полная, как тумба, баба, причитая: «Ой, да что же, господи, делается? Погибель и роды в одночасье...»

Поделиться с друзьями: