Угол покоя
Шрифт:
– Замечательно, – сказала она и засмеялась – увесистое такое хо-хо-хо. Услышь я через стену, голову отдал бы на отсечение, что это мужчина смеется.
– Ровно ничего замечательного, – сказал я. – Когда я говорю: не болтливы, то представляю себе этакую машину, существо с пальцами, но без лишних мыслей.
Маленькая улыбочка, пока пальцы поправляли волосы, закидывая их через плечо.
– Хорошая машинистка, говорят, не воспринимает, что печатает, – сказала она. – Я не хорошая машинистка, но я и не сплетница.
– Отлично. – Я не был, по правде говоря, от нее в полном восторге – и лучше бы эту ленту она не перепечатывала. Маленькая улыбочка говорила
– Там много материала?
– Хватает.
– Понадобится время, чтобы изучить.
– Конечно. Изyчите, пока будете приводить в порядок.
Я смотрел мимо нее вниз по склону, поверх яблонь, на кроны сосен, туда, где откос старого рудничного отвала спускается в долину; но мне видно было, что она изучает меня, глядя искоса. Пускай себе изучает – ей же, как ни верти, теперь привыкать к моему виду. Наконец сказала:
– А вы ведь ходили взад-вперед, когда я пришла.
– Это верно. Да, я ходил взад-вперед.
– Не мое дело, конечно, но вам разве так можно?
– Не понимаю.
– Не должен кто-то с вами быть?
– Кто-то со мной так и так большую часть времени, – сказал я. – Но порой хочется немножко самостоятельности.
Она уловила перемену в моем тоне – это было слышно по ее изменившемуся тону. Словно оправдываясь в ответ на мой упрек, она сказала:
– Мама говорит, самостоятельность может вам выйти боком.
Я сказал:
– Я завишу от вашей мамы, как шестимесячный младенец. Но даже шестимесячный пытается немножко поползать сам.
– Простите меня, – сказала она. – Мама не в укор вам это говорит. Она думает, вы редкая птица. Она никем так не восхищается, как вами.
– Передайте ей, что это взаимно, – сказал я мимо нее. Но был удивлен.
Старушка Ада, крепкая как лошадь семейная прислуга? Получается, приходит мне помогать не только по обязанности, платной или унаследованной, но и по дружбе? Мне подумалось, что, пока она, кряхтя и прищелкивая языком, оказывает мне свои услуги, я уж слишком стесняюсь, уж слишком стараюсь окаменеть. Я для нее, выходит, не такой уж болванчик, не карикатурный предмет тягостной обязанности? Я вспомнил, как она, уложив меня в постель, топала к шкафчику за бутылкой. Дружба, значит.
– Нет, мама не в укор, – сказала Шелли. – Даже не думайте.
– Я знаю, знаю. Она замечательная.
– Но она была бы в тихом ужасе, если бы узнала, что вы тут расхаживаете один.
– Что ж, вот вам возможность поупражняться в неболтливости.
Хо-хо-хо, прямо Санта-Клаус из универсального магазина.
– Ну так что же, я могу считать, что нанята?
Есть в ней этакая самоуверенность, она категорически отказывается быть в подчиненном положении. Никаких уступок ни моему возрасту, ни жизненному опыту, ни возможным заслугам, ни почти полной беспомощности. Если бы у меня до этого побывала на собеседовании еще дюжина претенденток, я вряд ли ее бы взял, предпочел бы легче исчезающую. Но, не имея выбора, я сказал:
– Да, можете, если вы не против.
– Когда мне приходить, с утра?
– Нет, не с утра – первое время по крайней мере. Утром я настроен поговорить в микрофон, а я не могу этим заниматься при ком бы то ни было. Можете после полудня?
– Конечно. У меня же тут нет других дел.
– Скажем, с двух до пяти?
– Отлично.
Я сидел в кресле неподвижно. Поскольку я прекратил ходьбу на пятом отрезке, культя не так уж набрякла и не сильно пульсировала, плечи болели, но терпимо. От чего, однако, никогда нет спасения – и, тем более, после физической нагрузки – это от свербящего бешенства, от невыносимого ощущения, что вся нога на месте. Чуть пошевелю культей – и нога тут
как тут целиком, я чувствую ее пальцы, болит щиколотка. Поэтому мне хотелось, чтобы Шелли Расмуссен ушла. Хотелось вернуться в дом, глотнуть, как обычно перед ужином, бурбона, посмотреть новости по телевизору и усыпить эти свои перерезанные нервы.А она стояла, уходить не торопилась. Я видел силуэт ее лица, но не выражение.
– Мы не обсудили ставку, – сказал я. – Два пятьдесят в час – это вас устроит?
– Больше, чем я заслуживаю.
– Не больше, если будете добросовестны. Но это максимум, я живу на страховую пенсию.
– Это меня вполне устраивает. Постараюсь отрабатывать.
Я поерзал в кресле, чтобы легче стало культе, и как бы между делом потянулся рукой и потер ее, желая, чтобы дура наконец ушла. Мочевой пузырь тоже начал давать о себе знать, и, хотя при мне был мой “друг полицейского” и в ином случае я пустил бы струю, испытывая тайное удовольствие мочащегося в постель, мне не нравилась идея пописать в трубку, когда в двух шагах от меня стоит дама. Потом я подумал о бедной, пораженной ужасом мисс Морроу, которая ненароком угодила на парад уродцев, и возник вопрос, не удерживает ли эту здесь некое завораживающее отвращение. Если так, лучше выяснить прямо сейчас. Поэтому я спросил, обращаясь к яблоням и вершинам далеких сосен:
– Вам ничего, когда я говорю с вами, не глядя на вас?
– Ничего, а что?
– А когда смотрю на вас?
– Ничего.
Тогда я повернул кресло, глянул на нее в упор, и нет, она сказала неправду: ей было не по себе, хотя она заставила себя смотреть на меня ровным взглядом, делая вид, что все нормально.
– Потому что по-другому я не могу при всем желании, – сказал я. – Буду либо говорить мимо вас, либо обращать вас в камень.
– Я думаю, вы никого в камень не обращаете.
– Шестидесяти секунд обычно хватает. – Чтобы снять напряжение, я повернул кресло обратно. – Может быть, вы сумеете выработать иммунитет.
Да, надо, чтоб выработала. Она мне не нужна ни окаменевшей, ни завороженной, мне нужна помощница – и, хорошо бы, заинтересованная. Потому что я почувствовал, когда она наконец ушла и я направился к дому, что мне вообще-то хочется с кем-нибудь поговорить про бабушку и дедушку, про их прошлое, про их роль в формировании Запада, про их усилия ради противоречивых целей. Из всех доступных мне людей больше всего, я думаю, мне хочется поговорить о них с Родманом, потому что после меня он в наибольшей степени имеет ко всему этому отношение. Но эта Шелли Расмуссен, которая хохочет, как Санта-Клаус, и разговаривает голосом первого помощника на шхуне-лесовозе, – какое-то отношение она тоже имеет. Чем-то мне нравится, что четвертое поколение Тревитиков поможет мне разобраться в жизни первого поколения Уордов.
Переписка между бабушкой и дедушкой не сохранилась, и, как я сказал, в ранних бабушкиных письмах Огасте Оливер Уорд не упоминается. Чтобы понять, как из одной вечерней встречи, за которой последовали пять лет его отсутствия, вызрело нечто вроде молчаливой помолвки, у меня есть только воспоминания, написанные бабушкой в старости, которым я не вполне доверяю.
Она не хотела, пишет она, быть одной из тех девиц, что вянут в долгом ожидании своих кавалеров, пока те гоняются за удачей и острыми ощущениями на Западе. Она пишет, что ей хотелось сообщать ему о своем собственном, о разном прочем, чем она располагала. Так что все время, пока он исходил потом в жарких горах, ведя изыскания для петли Техачапи на Южно-Тихоокеанской железной дороге, а затем варился заживо в штольне Зутро, ему шли от нее письма, где говорилось о заказах, которые она получала, о лестных отзывах на ее графику, о знакомствах со знаменитостями и интересными людьми, о молодых людях, в окружении которых они с Огастой жили жизнью Искусства. Ее письма были призваны дать ему знать, что у нее неплохо идут дела и без него.