Уготован покой...
Шрифт:
Ты мне очень симпатичен, брат мой, сказал про себя Азария, прыгая через лужи по дороге к дому Ионатана и Римоны, чтобы с порога, решительно предложить им большую субботнюю прогулку. А если Ионатан устал, то, может, Римона откликнется на его просьбу? Во сне она перевязала ночью в лесу его раны, и тогда сон его стал невыносимо сладок, хоть в него и вплеталось нечленораздельное бормотание соседа, который, возможно, произносил клятвы на аккадском языке.
— Представь себе, что такое происходит, к примеру, в кино, — сказал Ионатан. — Женщина спит, муж будит ее поутру, и каковы же ее первые слова? Она спрашивает его: «Это ты, Иони?» А ты думала кто? Марлон Брандо?
— Ионатан, — обратилась она к нему с нежностью, — если ты выпил кофе и больше не хочешь, то давай выйдем на улицу.
Иолек Лифшиц, секретарь кибуца Гранот, человек уже немолодой и не совсем здоровый, наклонился со стоном и вытащил из маленькой кладовки,
Крики птиц и ласковое прикосновение голубого солнца не давали Иолеку сосредоточиться. К удивлению своему, он обнаружил, что птицы вовсе не поют, как утверждал в своих стихах поэт Хаим Нахман Бялик, а просто орут во всю мочь. Особенно поразила Иолека свара, которую устроили под стропилами крыши его дома голуби: выявившиеся между ними решительные разногласия они выясняли возбужденными басами, с пафосом и гневом. «Ша, ша, — сказал им Иолек, — что происходит? Отчего волнуются народы? Ведь ничего не случилось. Бен-Гурион, как всегда, устраивает спектакль. Но мы волноваться не станем».
Мысли его разбежались, и он задремал. Две его тяжелые руки покоились на животе, рот был приоткрыт, вокруг лысой макушки растрепался на ветру седой венчик, который в этом колдовском свете походил на нимб святого. Иолек дремал, хотя голуби не утихомирились. На его некрасивом умном лице, лице то ли синагогального старосты, то ли хитрого и печального еврейского ходатая, которого никому не удастся провести, проступило в конце концов выражение иронии, столь характерной для новых времен, и в то же время лицо это сохраняло настороженность, свойственную древнейшим народам. Иолек спал, охваченный чувством покоя.
— Спит как медведь наш Иолек, — со смешком заметил Срулик-музыкант, проходивший мимо в тщательно отглаженных брюках цвета хаки, в праздничной голубой рубашке, с мячом соседских детей в руках.
Хаве были неприятны его маслянистый немецкий акцент, его улыбка, казавшаяся ей неоправданно интимной. Ишь, уже и эти открывают свой рот. Можно подумать!..
— Дайте ему поспать, — прошипела Хава в сердцах, — дайте ему поспать спокойно хотя бы в субботу. Даже сторож в сумасшедшем доме вправе получить отпуск для личной жизни. Ночи напролет не спал он из-за вас, так что, если сейчас немного отдохнет?
— Да на здоровье, — рассмеялся Срулик, будучи по природе своей человеком добродушным, — пусть спит себе на здоровье страж Израиля.
— Очень смешно, — процедила она сквозь зубы, развешивая на веревке фланелевые пижамы, постельное белье, ночной халат, толстые свитера. — Да будет вам известно, что вы, те, кто укорачивает его жизнь, когда-нибудь потом выпустите книги воспоминаний о нем и напишете, что Иолек никогда не ведал покоя. Ну да ладно. У меня нет никаких претензий. У меня уже давно нет никаких претензий. Просто вы должны знать, что натворили…
— Но право же, — возразил Срулик, и в голосе его звучали доброжелательность и безграничное терпение, — грех сердиться в такое утро, Хавка. Какой свет! А эти запахи! Я чуть было не сорвал цветок, чтобы преподнести его тебе!
— Очень смешно, — огрызнулась Хава.
Срулик взмахнул руками, словно намереваясь бросить Хаве мяч. И вновь улыбнулся. И даже едва не подмигнул ей, но раздумал и пошел себе своей дорогой. Хава поглядела ему вслед, глаза ее были ослеплены горечью, словно глаза филина, по которым ударил луч прожектора. Она произнесла про себя: «Ну и хорошо». И повторила то же самое на идиш: « Шойн».
Ночь
за ночью в постели рядом с этим толстым человеком, с запахами его болезни, с ненавистным ей дыханием курильщика, с храпом, бьющим ей прямо в лицо… И в свете электрической лампочки, которая горит в туалете и которую ни в коем случае нельзя выключать, нечеткая линия забитых до отказа книжных полок на стене и все его сувениры на этажерке, на стене, у изголовья кровати, будто броский плакат: «Я личность всенародно известная. Я был министром».Да, ты был министром, ты личность государственная, всенародно известная, а я, мой господин, была твоей тряпкой, твоими старыми носками, которые прячут под зимними кальсонами, впрочем, и твоими зимними кальсонами я тоже была, мой господин. Чтоб ты был здоров, наш господин, верши великие дела, пусть вернут тебя в правительство, пусть даже сделают тебя президентом, только лучше бы мне умереть от пуль Бини, но он даже прицелиться из пистолета не умел, а умел играть на свирели, когда, выводя стадо на пастбище, шел один по берегу горной реки. И в ту нашу осень стоял он на камне, прямой и печальный, в черной русской косоворотке, с черным чубом, и играл на свирели украинские мелодии, долетавшие до гор, поднимавшиеся до самого неба, пока я не взмолилась:« Перестань, не то я сейчас заплачу». И он перестал, из любви ко мне перестал, а я начала плакать. А потом, в тот же вечер, когда я увидела его в щелку между досками барака, он лежал на спине, на своем пропитанном потом матраце, голый, и теми же пальцами, что прежде держали свирель, держал он и перебирал, словно свирель, свою «штуку» и заливался слезами… А мой министр в это время храпел, и я шепотом разбудила его и заставила заглянуть в ту щелку и увидеть Биню, смятенного, ворочающегося, изливающего семя свое… И после этого министр решил создать комиссию, чтобы обсудить все, сохраняя тайну, и было решено дать времени сделать свое дело… Я была беременна… А с того момента, как прозвучали выстрелы, я стала для тебя сукой, тызбую, тымордерцу, меня ты убил по-тихому, его ты убил по-тихому, а теперь тихо-тихо убиваешь и своего старшего сына, про которого я ни за что на свете не расскажу тебе, твой ли он сын или не твой, и, как сказал музыкант-подлиза, пусть спит себе на здоровье страж Израиля.
«Пустяки, Хавка, пустяки», — беззвучно, одними губами, сказала она себе, словно успокаивая и утешая обитающую где-то в глубине ее души девочку.
— Хава, — сказал Иолек, — ты не поверишь: похоже, я слегка задремал.
— Да на здоровье. Кажется, Срулик искал тебя.
— А?
— Срулик. Я говорю, что Срулик был здесь.
— Верно, — ответил Иолек, — ты права: весна и в самом деле наступила.
— На здоровье, — процедила она сквозь сжатые зубы. И ушла, чтобы приготовить ему стакан чая.
Из-за непролазной грязи нельзя было пройти короткой дорогой, проложенной почти по прямой до самого подножия холма (только возле кладбища дорога эта слегка изгибалась). По ней обычно выходили в поле трактора, но, затопленная дождями, она превратилась в вязкое болото. Поэтому мы были вынуждены ходить дальним кружным путем — узкой заброшенной асфальтовой дорогой. Проложенная еще во времена британского мандата, она двумя петлями опоясывала холм, прежде чем вынырнуть среди развалин деревни Шейх-Дахр. От зимы к зиме рассыпался ссохшийся асфальт, и дикая поросль крапивы, бурьяна и разных трав уже пробила в нем трещины и прорвалась сквозь его израненное тело, сомкнув над ним колючий полог. Под ливнями обрушился каменный бордюр, окаймлявший дорогу, а в некоторых местах вода полностью смыла проезжую часть, оставив после себя лишь выбоины да колдобины. Воронки от снарядов и мин, сохранившиеся еще с конца сороковых годов, со времени Войны за независимость, затянулись буйной растительностью, особенно в тех местах, где некогда была пролита кровь. У одного из поворотов дороги возвышались останки сожженного военного грузовика, сквозь пустые глазницы его фар пробились крепкие побеги папоротника, и при виде этого Азарии пришло на ум выражение «гнев Божий».
В десять часов утра, выпив кофе, отправились Анат с Уди и Римона с Ионатаном на прогулку в разрушенную деревню. Уди предполагал, что последние ливни наверняка обнажили древние тесаные камни, которые остались от поселения, основанного нашими предками еще в библейские времена. В восьмом веке нашей эры, строя свою деревню, арабы воспользовались этими камнями. Уди был страстным собирателем таких камней, он размещал их на лужайке перед домом, ценя за древнюю красоту, а кроме того, усматривая в этом нечто вроде торжества справедливости, символа победы или воплощения в жизнь библейских предсказаний. Уди верил, что собирание таких камней, или, как он говорил, «вызволение», и есть один из способов воплотить пророчества в явь. Когда дорога подсохнет, он возьмет трактор с прицепом и «вызволит» все, что будет найдено.