Угрюм-река
Шрифт:
Федор Степаныч Амбреев, исправник, сбрил свои пышные вразлет усищи. Исправника почти невозможно теперь узнать. Если вы сегодня встретите в тайге спиртоноса в соответствующем костюме с седыми плюгавыми усишками и пегой бороденкой, будьте уверены, что это сам исправник. Если завтра вам повстречается гололобый татарин
Ахмет в тюбетейке, с серьгой в ухе, с тючком товаров за плечами — это исправник.
Послезавтра вы можете увидеть на каком-нибудь постоялом дворе при большой дороге, среди всяческого сброда крупную фигуру беглого каторжника в черном лохматом парике — это все тот же исправник Федор Степаныч Амбреев.
О подобном маскараде никто не мог догадаться, об этом знал лишь Прохор
Всюду, по всем работам, в каждой деревушке, на перекрестках дорог, в любой человеческой берлоге пестреют объявления:
С согласия г, начальника губернии фирма «Прохор Громов» назначает за голову бежавшего разбойника Ибрагима-Оглы 10000 (десять тысяч) рублей; приметы разбойника: возраст и т.д.
Подписал: Прохор Громов. Скрепил: Пристав Сшибутыкин.
По всем заводам и на приисках усилена стража. Дом Прохора Петровича тоже охранялся шестью вооруженными мужиками из бывших унтер-офицеров. В качестве телохранителя иногда водворялся к Прохору Петровичу денька на два, на три воинственно настроенный дьякон Ферапонт. В придачу к неимоверной силе, он захватывал с собой пудовую железную палку с набалдашником: ударит — коня убьет.
На другой день после возвращения мужа Нина призвала ямщика Савоську, беседовала с ним взаперти, дала ему двести рублей и заклинала никому не говорить о ночных таежных страхах…
— Так точно… Спасибо, барыня… — сиял осчастливленный парень.
Доктор и домашние всячески старались оберегать Прохора Петровича от этих, по их мнению, вздорных слухов.
— Какая ж может быть вера вислоухому дураку парню? — старался доктор успокоить Нину Яковлевну. — Он же находился тогда в совершенно невменяемом состоянии. Что называется, — душа в пятках. Ему бог знает что могло прислышаться и показаться. Полнейшая нервная депрессия. Да до кого угодно доведись…
Нина охотно с этим соглашалась. Но вот на имя Прохора стали получаться (подметные и почтой) ругательные письма. В них неизвестные авторы называли его «разбойником и предателем своего верного слуги-черкесца», «с большой дороги варнаком», «убийцей»; некоторые советовали ему «объявиться суду: убил, мол, безвинную Анфису, желаю пострадать», другие увещевали «уйти в строгий монастырь, чтоб постом, молитвой и смирением загладить свой грех перед богом».
Эти письма в руки Прохора не допускались. Нина и переселившийся в дом Громовых отец Александр лично прочитывали всю корреспонденцию. Домашний доктор Ипполит Ипполитович Терентьев тоже всячески старался «ввести Прохора Петровича в оглобли».
Но вся беда в том, что симпатичнейший, тихий и немудрый Ипполит Ипполитович никогда не интересовался душевными болезнями и давно забыл все то, что слышал о них в университете. Он, старый пятидесятилетний холостяк, сватался к трем девушкам — отказали, сватался к двум почтенным вдовам — тоже отказали. Он азартно любил играть в картишки, не дурак был выпить и, пожалуй, от запоя сам был не прочь в этой дыре сойти с ума. Поэтому, не доверяя себе, он рекомендовал Нине экстренно выписать из столицы для Прохора опытного врача-психиатра.
Вскоре получилось известие из Петербурга, что врач выезжает.
Прошла неделя. Прохор Петрович никуда не выходил. Каждое утро, просыпаясь, он прежде всего спрашивал:
— Что, не поймали?
Все мысли его сосредоточились теперь на сумбуре той дикой ночи. Всякий раз, когда эти тяжкие воспоминания нахрапом, как палач с кнутом, врывались в его душу, он снова и снова переживал лютую смерть свою. С необычайной четкостью, превосходящей реальность самой жизни,
он обостренным внутренним чувством видел повисшее в воздухе надвое разорванное свое тело. Он всеми силами тужился пресечь это видение, кричал: «Враки это, виденица! Я в кабинете… Я дома!,.» — вдавливал пальцами глаза, грохал по столу, бил себя по щекам, чтоб очнуться, перебегал с дивана к окну, на свет, — но мертвое тело продолжало корчиться и разбойники — хохотать над ним, над мертвым. Тогда кожу Прохора сводил мороз, и пальцы на ногах поражала судорога.Но вот гортанный крик черкеса: «Смерть собаке!» — и черное видение вдруг исчезает. В душевной деятельности Прохора наступает тогда мгновенная смена ощущений: он выше головы захлебывается жесточайшей злобой к Ибрагиму-Оглы; все лицо его наливается желчью, волосы шевелятся, и от приступа этой звериной ярости он уже не в силах ни кричать, ни ругаться, он до обморока, до холодной испарины лишь весь дрожит.
К концу недели, под влиянием брома, теплых ванн (а может быть, и тайной выпивки), эти мрачные галлюцинации значительно ослабли. Понюшки искусно припрятанного им кокаина давали некоторое успокоение его душе, а стакан уворованного коньяка бросал больного в мертвецкий сон.
Так шли часы и дни. Волосы Прохора Петровича наполовину побелели. Теперь не сразу можно было признать в нем недавнего богатыря-красавца. Ну что ж… Все идет так, как надо.
Однажды, когда доктору сквозь дымчатые очки почудилось, что нервы Прохора Петровича окрепли, он пожелал испытать на больном старинный способ лечения по пословице: «Клин клином вышибай». Доктор сказал:
— С вами, Прохор Петрович, хочет повидаться ямщик Савоська.
— Какой вы вздор несете, Ипполит Ипполитыч. Савоська убит.
— Как убит? Это вам приснилось. Уверяю вас. В дверь просунулась глуповатая улыбающаяся физиономия Савоськи.
— Здравствуй, барин! Это я.
Прохор соскочил с кушетки и, поджав руки в рукава, внимательно прищурился на парня: у Прохора за эту неделю притупилось зрение.
— Это я, барин. Вот свеженьких грибков принес, вам, рыжички. Сам сбирал. А папашка мой кланяться приказал вам. И мамашка тоже. Вы не сумлевайтесь.
— Дурак… Ведь ты ж убит.
— Кем же это убит-то я? — распустился в улыбку мордастый парень. — Что-то не припомню…
— Кем, кем… Дурак… — стал бегать Прохор по комнате. Походка его была порывиста: то ускорялась, то замедлялась. Иногда его бросало вбок.
Доктор подошел к нему.
— Успокойтесь, сядьте. Савоська, садись и ты. Расскажи барину, как было дело. А то у барина приключилась горячка от простуды, и он все позабыл, все перепутал, — сказал доктор и подумал: «Притворяется Прохор Петрович или нет?» За последнее время доктору влетела в голову навязчивая мысль, что Прохор Петрович дурачит всех, «валяет ваньку».
Прохор грузно уселся за письменный стол, закурил сразу две трубки, стал закуривать сигару. Сел на краешек стула у дверей и Савоська. Он в красной рубахе, в жилетке, при часах. Льняные волосы смазаны коровьим маслом, расчесаны на прямой пробор. Ему девятнадцать лет, но выражение лица детское.
— Сказывать, что ли?
— Сказывай, — и на плечи Прохора доктор набросил халат.
— Ибрагим, конешно, ничего вам, барин, не говорил. И вы ничего ему, конешно, не говорили. И ни к каким елкам разбойнички не подводили вас. Это, барин, вам все, конешно, пригрезилось. А только что разбойничий пели песню «Там залесью, залесью». А вы дали Ибрагиму, конешно, денег. И разбойничий, никакого худа ни мне, ни вам не сделавши, отпустили нас в живом виде. — Парень запинался, двигая бровями, потел; то чесал за ухом, то потирал руки и все поглядывал на доктора, как бы спрашивая: верно ли он, Савоська, говорит, не сбился ли?