Угрюм-река
Шрифт:
И грезятся Прохору в туманных обрывках картины минувшего, именно то, что лежит на душе его камнем. Вот видит — бурю огня. То тайга жарко пылает, и пламя грозится пожрать все дела его. Вот там, из угла, где часы, шагают толпы рабочих, шумя г: «Предатель, клятвопреступник! Мы спасли тебя от пожара, ты всего наобещал и обманул нас!» То видит безумец картину расстрела. Выстрелы, выстрелы, залпы: рабочие падают.
— Стреляй их, подлецов, стреляй! — горланит рехнувшийся Прохор, вскакивает на кушетку; глаза в страхе и злобе, волосы дыбором, его треплет дрожь, он сплевывает густые, одолевающие его слюни.
Но вот, пых-трах: мрачная картина гаснет.
Юбилейный, какого
— Видите, он во фраке, в сорочке, он чисто вымыт, от него пахнет духами. Борода его подстрижена, и щеки выбриты… Вот, господа, каким я был… А теперь.., а теперь я.., грязный… — В его глазах — горькая жалость к себе. — Слушайте, что говорит тот Прохор, настоящий… Не я, а тот. Слушайте, слушайте…
Прохор Петрович — во фраке — задыхался от слов, от мыслей, от бурных ударов сердца. Задыхался и Прохор — в халате — от терзавшей его болезни.
— Ровно чрез десять лет, — говорит величавый Прохор Петрович во фраке, — я сумею взойти на вершину славы и могущества. Я буду полным владыкой этого края… Но я чувствую: смерть идет на меня. Не хочу умирать!
— «Умрешь, умрешь!» — закричали стены, закричали окна, потолок. — «Умрешь!» — закричали гости. — «Убивец! Клятвопреступник! — вскочил со стула отец и застучал в пол палкой:
— Смерть ему!»
Подобрав полы халата, Прохор спрыгнул с кушетки, зашатался, как пьяный.
— Эй, Шкворень, исправник, казаки! Гоните всех вон. Я здоров… Жгите это логово помешанных!.. Нина; доктор!
В мозг безумного Прохора вломилось сознание: он окинул здравым взором пустынный кабинет и никого не нашел — ни гостей, ни отца.
— Господи! Что же это? — резким стоном разорвал он глубокое молчание, простирая вперед руки. Он искал Нину, искал живого человека, но кругом — пустыня. — Боже мой, боже мой! Какая галиматья лезет мне в башку! Галлюцинация, Адор, виденица.
В ответ — визгливый, раздернутый хохот, подобный ржанью жеребчиков, и — шорохи, а в шорохах — верезг осы.
Мозг Прохора Петровича сгорал, распадался. Сумбурная злая нелепица в его воображении крепла.
Безумец, в предчувствии какой-то беды, напряг душу, прижался к стене. И вдруг увидал — пересекая простор, к нему быстро полз небывало огромных размеров удав. Черная с желтыми пятнами кожа осклизла, лоснилась сыростью. Прохор съежился, замер. Глаза злобного гада взъярились; молниеносно он бросился к Прохору, вскинул тупую башку к лицу человека, дыхнул смрадом и кашлянул. Прохор выкрикнул: «Ай», не помня себя, ударил удава по морде и бросился к двери, к другой, к третьей; но все двери мгновенно скрывались; он — к окну, он — к другому, исчезали и окна. А змеища поспешно за ним: вот схватит, вот схватит… — Люди,
Тихон! — С пронзительным воплем, подобным визгу свиньи под ножом, Прохор кидался на стены, бежал, падал, бежал, опрокидывал мебель. Наконец изнемог, повалился, как падаль, в ряд с мертвецами: весь пол кабинета покрыт смердящими трупами. От трупного запаха Прохору сделалось тошно. Возле него с простреленной грудью распростертый Фарков. — «Старик, страшно мне, страшно!» — Тихий Фарков ударил Прохора взглядом, угрюмо зажмурился, молвил:
— «Ребята, подвиньтесь чуть-чуть, дайте местечко хозяину, ведь он расстрелял нас».
— Прохор с разбегу вскочил на кушетку, забормотал
перхающим голосом:— Господи! Виденица… Что за вздор! В кабинете.., покойники… Тихон Микстуры! Горчичников!.. Ванну!
Но ветер гулял, хлопали окна, шалили сумбурчики, стужа лезла под рубаху, под кожу под череп Прохора Громова.
Со всех сторон пер, нарастал потрясающий ужас.
Вот топот и ржанье, и звяк копыт: ворвался табун бешеных коней и скачет по трупам прямо на Прохора, скачет, храпит, ржет, скалит железные зубы. И — прямо на Прохора! Вот стопчут, раздавят. Надо пятиться, пятиться прочь, иначе — от Прохора — дрызг, и мозг вылетит. Но пятиться некуда: сзади стена.
Прохор -Петрович дыбом на кушетке, руки раскинуты в стороны, он как бы распял себя на стене, затылок хлещется в стену. А кони все скачут, — их сотни, их тысячи, — скачут вперед и назад, вперед и назад и, повернувшись, мертвою лавой прямо на Прохора… Сме-е-рррть!.. С грохотом, с визгом, бьют копытами воздух, грызут удила, вот стопчут, вот стопчут, от топота стонет-трясется весь мир. И нет пощады безумному Прохору — сзади стена!..
Так где же, так где же спасение?!
Прохор стоял на грани могилы: он терял жизнь и сознание. «Спасите, мне страшно», — шептал он сухими губами. Хоть бы глоток студеной воды, или воздуху, или хлопнул бы кто-нибудь дверью. «Милая, милая мама…» Но все двери исчезли, а матери нет, и нет ниоткуда защиты.
— «Батюшка барин, очнитесь, — послышался веселенький, словно бубенчик, голос собачки. — Не бойтесь, пожалуйста, это я, собачонка. Тяф-тяф».
— Клико, это ты?
— «Так точно. Я самая. Тяф!.. Барин голубчик, не бойтесь: жизнь ваша кончена. А к вам идут родные-знакомые ваши. Тяф-тяф-тяф…»
Тут собачка Клико подъелозилась к Прохору, заюлила, заползала, успела лизнуть в опаленные губы, и в сердце, и в свихнувшийся мозг… Ей стало вдруг скучно, ей стало вдруг страшно (так грезилось Прохору), она мордочку вверх, поискала слезливую ноту, завыла тоскливо и жалобно. Он взглянул на нее, восскорбел, запрокинул кудластую голову, содрогнулся и тоже завыл. Так выли в два голоса человек и невидимый песик. Гортань человека сотрясалась звериными хрипами, волосатый рот полон слюны, сбитой в пену, пена запачкала бороду — умирающий зверь, лишенный рассудка, издыхал навсегда в бывшем Прохоре Громове. «Вечная память, вечная память, — выскуливал жалкий невидимый песик, — батюшка барин, идут…»
Портьера задергалась, вход в другой мир распахнулся, Прохор Петрович вдруг ожил, передвинулся жизнию в жизнь. Вошли Нина и доктор, и другой доктор, и отец Александр, и старенький попик Ипат верхом на шершавой кобылке, весь в снегу, — должно быть, «брал город».
Нина в белом, со звездою во лбу. Отец Александр в горящем, как небесный закат, облачении. А сзади вошедших, замыкая просторы, когда-то убитые Прохором, ныне ожившие рабочие, и убитый Константин Фарков, и убитый дьякон Ферапонт, и тот самый губастый парень ямщик Савоська, которого убил Прохор не топором, а мыслью, желанием убить его.
— Братцы, простите меня… — сказал Прохор Петрович, борода его затряслась, по желтым щекам — градом слезы. Эти слова родились не в уме, а в сердце бывшего Прохора; они шли от самого сердца, они как бы светились голубоватыми вспышками. «Братцы, простите меня…»
— «Милый Прохор!» — нежным голосом, как шепот степных ковылей, сказала Нина. Припав к ее плечу, Прохор тихо завсхлипывал. Он уже успел позабыть только что пережитое: пред ним лишь Нина, лишь распятая жизнь его, пред ним последние, самые страшные, самые тихие грани безумия. — «Милый Прохор, начинай жизнь по-новому».