Украденная книга
Шрифт:
20 февраля
Ты идешь мне навстречу и улыбаешься. Ты очень точно ступаешь, но совсем легко, руки твои заняты сумками. Когда ты идешь впереди, я смотрю на твои плечи, шею, на твои ягодицы, локти – не важно на что, – и всякий раз – в сотый, тысячный – думаю: ничего не видел красивей. Бог с ним, кому-то, может быть, что-то другое красивей, а вот мне недостаточно самого этого слова.
“Красивей ”,- думаю я,- ерунда, есть же еще какое-то слово, есть слово, от которого сжимается сердце, – “ родней ”, но с этим так тяжело идти за тобой, нужно еще какое-то слово, метафора, какое-то ощущение, чтобы идти и просто смотреть. И вдруг – не часто – спина твоя опускается, голова склоняется к земле, ты смотришь под ноги, и шаги твои замедляются – самое красивое
Марокко, позвал наш гид Андрей, возвестив конец купания. Конец.
Мы никогда не покормим матросиков, никогда не искупаемся на золотом песке. Вот сейчас все было и более никогда. Ты только что смеялась, а теперь шла впереди меня и знала – я-то никогда ничего не знал, – что – никогда.
Последний год ты так много смеялась, тебе недоставало радости, потому что ты знала – она последняя.
Ну о чем сейчас я пишу? Писано-переписано. Кончается жизнь, век, с тобой умерла Россия. Казалось: пока мы есть, с ней ничего не сделается. Мы умели почти что всё, но по-настоящему одно – заниматься искусством. Время его закончилось, однако мы-то еще умели это и помнили запах настоящего. Ну не нужен этот запах, но нас-то ведь еще дюжина. А-а, – проживем. Не умея выживать, собирались прожить. Ничего не боялись, а я-то ведь еще и ничего не понимал. Над нами: “Тик-тик ”,- а я не слышал. Ты слышала и все понимала – и отчаянно хотела ласки. Вот я пишу сейчас на кухне – уж сколько лет я сижу здесь по вечерам, – а тебе там, на нашей кровати, по-прежнему не хватает ласки. Ох, как мне жаль тебя, Леночка, как жаль себя! Мы ничего-ничего не должны были знать о смерти. Приехал Жолобов из Америки, пьяный в дуст, пришел Базиль, трезвый в пепел, и спрашивают у меня: “Это почему ты, Шерстюк, не хочешь жить? ”
– Это кто вам сказал?
– А зачем говорить – видно.
– Так вот, все спрашивают: почему?
– Сережа, ты никого не обманешь: отвечай. Мы все знаем: тебя можно вылечить.
– Я лечусь.
– Отвечай: почему?
– Мне без Майоровой неинтересно.
21 февраля
Леночка, представляешь, ‹W.› считает, что я – я, представляешь?
– могу быть с ней счастлив. А ‹Y.› считает, что без ‹W.› я не вылечусь. Я так понял: они ужасно друг друга ревнуют, но все время норовят встретиться. Ну так и завели бы светские манеры.
Впрочем, никто никого не ревнует, ибо “ я” – никто, функция – умрет или не умрет. И вообще странно, ты бы поглядела на меня – хотя ты, разумеется, меня видишь, – на кого я похож и что собой представляю.
А вот забавно: если я и сейчас предмет чьего-то интереса, смог бы я хоть сколько-нибудь тебе понравиться именно сейчас, с условием, что до этого мы никогда с тобою не встречались? Лежу я на диване или в кровати, в пижаме, бледный, глаз потухший, взор бессмысленный, языком еле ворочаю, жалкий-прежалкий, жить хочу или не хочу…
Наконец-то сегодня меня постригли, а то волосы вываливались клочками, конечно, из-за ядов, а вчера мне помыла голову Ирина
Гордина, и стало ясно: или стричься, или сам облысею. Жолобов вызвонил Виноградову, а Виноградова послала ко мне Иру, ну да, твою гримершу. Теперь, покуда я не ходок, у меня есть своя парикмахерша. Деньги отказалась брать наотрез. Надо бы ей что-то подарить в следующий раз. А не стригся я, родная, знаешь почему?
Помнишь, еще в июле я все собирался и забывал, а ты взяла и подстригла? Июль, дача, грибы, счастье, ножничками чик-чик сзади
– и готово. Хотел, наверное, сохранить до конца своих дней.
Ладно. Нравился-то я тебе со своей офицерской стрижкой. Если буду жить, доведу ее вконец до белогвардейской, называть буду “ дроздовской ”.
23 февраля
Ты всегда поздравляла меня и делала подарки в этот день. Тебе нравилось, что я служил в армии и являюсь офицером запаса. Все ж таки мужик.
Пока был жив папа, мы обязательно садились за стол.Сегодня полгода, как тебя нет. Ужасно много. Савичев с утра подарил мне пижаму, а я даже забыл его просто поздравить. Света звонила с кладбища: у тебя много цветов. Приезжала Анжела с
Наташей Егоровой, помянули тебя красным вином. Наташка смешная – вошла в комнату с долларами в руке, сказала: “Это мой долг Лене
”. А мне все хуже и хуже. Потом были Салимон с Ирой Мелешкевич, только вчера из Испании. Толедо, Сарагоса, Барселона. А ночью из
Бильбао звонила Машка Шиманская, они с Альгисом смотрели видеокассету 94-го года, говорила: “Поехали, Сережа, в девяносто четвертый год! ” Вечером пришел Мочалов, сидел и молчал.
25 февраля
Леночка, эпопею, как я то помираю, то меня возвращают к жизни, знаю, веселей всего было бы рассказывать тебе. Помнишь, как 13 августа мы веселились с тобой, когда я рассказывал тебе историю утомительно длинной аварии? Кстати, всякий раз по пути в клинику или домой из клиники я вижу свое дерево с ободранной корой.
Через десять дней было 23-е. Начиналась кошмарная жизнь автомобилиста, кончалась жизнь с тобой. Впрочем, может быть, я никогда больше за руль не сяду. Да, чепуха, ты ведь просто уехала. Я поправлюсь – и ты вернешься.
Предстоит вторая ночь в больнице. Палата все та же, кажется, что и не уезжал. А чуть не сдох от сока из травки, предложенного мне
Московитиным. Ну про Московитина отдельно. Слегка поправлюсь и опишу, как человека соком из травки ухайдокать. Из петрушки с сельдерюшкой. Да еще чужими ручками. А сейчас от слабости не пишется.
26 февраля
Такое впечатление, что все, что было с тобой и со всем человечеством, – твой собственный вымысел.
1 марта
Прощеное воскресенье
Прости меня, Леночка.
2 марта
За окном солнце. Скоро весна, а там уж и дача: грибы, велосипеды. Без тебя. И всегда с тобой. Я хочу быть с тобой и буду всегда с тобой. Я знаю, что не могу прожить твою жизнь, хотя бы свою проживу для тебя. Больше всего сейчас я хочу тебе нравиться. Я хочу написать “Стакан чаю ”, обязательно “ Чеснок
”, твою “Чагу ”, нашу, вернее. И еще “Стакан чаю ”, когда в него наливается чай. Хочу нарисовать “ Сладкую смерть ”, “Смерть в борще ” – эти “ смерти ” не потому, что зову смерть, а потому, что еще при тебе собирался это нарисовать. Грибы хочу нарисовать, гранаты.
3 марта
Наконец-то понял, почему вчера вечером так хотелось шагнуть с балкона, – все-таки двадцать второй этаж, – оказывается, это мне врач утром сказал, меня накачали ядами. Потому и время было такое рваное и путаное: на рассвете мы пошли с Леночкой умываться в ручье, я сполоснул лицо, а она начала чистить зубы, я же решил вскарабкаться на противоположный берег, посмотреть, что там, поскольку ночью ничего не видел, а лес трещал, казалось, что медведь бродит, и вот я выбрался на другой берег да так там и остался, слышу, как Лена там полощется и смеется, но не вижу, застрял в кустах и выбраться не могу. Что-то меня в кустах отвлекает, задерживает, а ведь так хочется Лену увидеть.
И что ж за время такое? Все ведь так и было – мы опять на
Сахалине. И вот я лежу в своей палате, а торчу в сахалинском времени.
Вечер.
Когда меня навещают, я словно бешеный. Не представлял, что я могу быть таким мизантропом. А ведь приходят именно ко мне.
Впрочем, все реже. Вскоре, наверное, всех распугаю. Мама иногда говорила мне: “В лесу родился, пням-богу молился” – или “ Будешь в лесу жить, волком выть ”. Я думаю, то, что находит на меня, и есть самое гнусное во мне, потому что зверею и стыжусь одновременно. И оттого еще более зверею. А ведь на самом деле я ужасно люблю тех, кто меня любит. И вовсе не стоит ссылаться на тихое помешательство от болезни и всяких ядов, тем более что болезнь моя не более чем расплата. Сережа, запомни: расплата.