Украденный трон
Шрифт:
— Пеките блины! — требовал голос, одновременно хриплый, низкий и раскатистый. Чёрным покрывалом тревоги и страха повис он над толпой, достигая до самых отдалённых уголков рынка и всей торговой площади.
— Господи, помилуй, — закрестились в толпе, — беда, беда, юродивая кричит...
Салопницы и крестьянки из окрестных деревень протискивались ближе к голосу, вытягивали шеи из-за чёрного круговорота толпы. А из него, словно из воронки, вздымался и вздымался к темнеющему серому небу грозный и неумолимый голос, катился над людьми, застывая у самых крайних уголков и лопаясь в ушах хрусткими звуками.
Толпа очумело раздвигалась перед голосом, оставляя пустой дорогу высокой
— Пеките блины!
Юродивая была высока ростом и пряма, как палка в её руках, размокшие, раскисшие башмаки едва держались на босых ногах, грязная зелёная юбка волочилась по талому снегу, а ветхая, бывшая когда-то красной, кофтёнка едва прикрывала прямые плечи. Из-под выцветшего тёмного платка свисали на чистый высокий лоб немытые и нечёсаные пряди волос. Нахлёстанные ветром впалые щёки пламенели, а сухие растрескавшиеся губы с силой выталкивали грозные и бессмысленные слова:
— Пеките блины!
Толпа испуганно шарахалась в стороны и не скоро смыкалась за юродивой. Пьяные мужики мгновенно трезвели, снимали шапки и осеняли себя крестным знамением, а целовальники [6] приникали к подслеповатым окошкам трактиров, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в снежной круговерти и серых сумерках наползающего с Невы тумана.
Юродивая шла, не видя и не слыша ничего вокруг себя. Крик рвался из её груди сам по себе, не вызывая у неё никакого отклика на лице, заглушая неумолчный рокот людского прибоя. Она притягивала к себе взгляды, как магнит притягивает железные иголки, и шла, нахмурив чёрные, залепленные снегом брови, высоко вскинув голову и крича тяжело, бездумно и грозно:
6
Целовальник — присяжный человек, хранитель, продавец, сборщик казённого имущества при таможне.
— Пеките блины!
Хвостом вились за юродивой мальчишки-озорники. Они норовили подставить ей ножку, влепить в лицо мокрый комок снега, зацепить палкой влажную, льнущую к грязи мостовой юбку, хватануть за одубелую на морозе кофту. Она ничего не замечала, шла и шла, тяжело втыкая палку в мёрзлые комья глины и мусора, и без устали возглашала:
— Пеките блины!
Сунулся к юродивой уличный разносчик с жёлтой, как патока, оструганной палкой, унизанной светлыми калачиками.
— Матушка, ситничка, — протянул калачик.
Она даже не взглянула в его сторону, дёрнула сухими, потрескавшимися губами:
— Аль отрубей не добавил?
И прошла мимо, оставив незадачливого продавца под насмешками и улюлюканьем толпы. Он юркнул в народ, торопясь улизнуть от злосчастного для его торговли места и проклиная себя в душе, что высунулся. Знал ведь, юродивая всё видит, чего не знает и не видит никто. Нет, бес его толкнул в спину. Вслед несчастному разносчику летел громовой хохот толпы.
И никому не было дела до угрюмого коренастого человека, шагавшего поодаль от юродивой, как раз там, где коридор расступившихся людей смыкался за нею.
Время от времени он поднимал голову и неотступно следил за каждым движением юродивой, отыскивая взглядом её голову в драном платке, возвышавшуюся над морем голов. Тёплая шинель-епанча [7] без всяких знаков различия и высокая соболья шапка выделяли его из толпы, но лица не было видно из-за поднятого воротника. Лишь широкие рыжеватые усы топорщились под жёстким ветром, да пятнами
оседал снег на высокой шапке. Краснели набрякшие веки и то и дело смаргивали прилипающие снежинки.7
Епанча — широкий безрукавный плащ, бурка.
В сутолоке предпраздничной суеты никто не обращал внимания на закрытую чёрную карету, медленно продвигающуюся по самой середине улицы. В отличие от проезжающих экипажей, кучер, сидевший на облучке, не кричал прохожим обычного: «Пади!» Он молча взмахивал на неосторожного кнутом и щёлкал его концом по таявшему снегу.
Запряжённая только одной коренной лошадью, карета тяжело переваливалась на колдобинах, и кучер то и дело хватался свободной от вожжей рукой в неуклюжей меховой рукавице за облучок, чтобы не сползти в стылую разбитую глину.
Темнело быстро. С Невы наползал мокрый туман, словно струи пара из бани, прижимая к земле студёный ветер, вился вокруг ног прохожих сизыми клочьями и поднимался выше, к плечам и локтям, окутывая нагольные полушубки и мантильки.
Ещё кричали разносчики товаров, расхваливая свою снедь, громче гомонили кучи мужиков возле парящих дверей трактиров и кабаков, гнусавили нищие, протягивая искалеченные, а то и нарочно вымазанные руки к последним покупщикам, кричали растрёпанные бабы, уволакивающие своих размякших на холоде от сивухи мужей, орали мальчишки в рваных зипунах и армяках с чужого плеча, но туман как будто приглушал звуки, прижимал их к мокрой красной земле, растворял в холодном белёсом мареве.
В последний {Таз вскричали уличные озорники вслед юродивой:
— Дура! Ксения — дурочка, дура...
Ещё раз возгласила юродивая свой зычный и неумолимый клич:
— Пеките блины!
И улица начала пустеть. Зажигались первые вечерние костры на перекрёстках, сгрудились вокруг них сторожа с колотушками, в накинутых на плечи длинных нагольных тулупах, заскрипели закрываемые на ночь ворота больших усадеб, залаяли, завыли, перекликаясь, собаки.
На пустеющей улице заметно было всякое движение, и человек в длинной тёплой шинели приотстал от юродивой, по-прежнему не спуская с неё тяжёлого, хмурого взгляда.
Но он напрасно беспокоился. Юродивая ни на что не обращала внимания, шла и шла вперёд, словно её гнала какая-то неведомая сила, споро перебирая ногами в разбитых, размокших башмаках.
Внезапно она вышла на самую середину улицы, оскальзываясь на замерзших глыбах колеи, и остановилась, как будто поджидая кого-то. Стояла прямая, как палка, посреди грязной улицы, едва прикрытой первым снежком и комьями грязной земли.
Из-за поворота вывернулась тощая каурая лошадёнка, запряжённая в пролётку, обитую старой замшелой рогожей, на больших тяжёлых колёсах. На облучке пролётки согнулся в три погибели замызганный мужичонка в старом заячьем тулупчике и лохматом треухе, из-под которого едва выглядывало остренькое косоротое лицо с набрякшими и мутными серенькими глазками.
За его спиной, хоронясь от снега и комьев земли, выскакивающих из-под копыт лошади, скособочился молодой совсем офицерик в кургузой зелёной епанче и потрёпанной треуголке. Он согнулся в три погибели, укрываясь за спиной возницы от злобного ветра, опустив глаза к самому дну пролётки и дрожа от холода. Короткие маленькие усики чернели на розовом, обхлёстанном ветром лице, чёрные, сросшиеся на переносице брови надвинулись на самые глаза, а прямой точёный нос покраснел от мороза.
Юродивая стояла на середине улицы и не сошла с неё, как будто и не слышала зычного крика замызганного возницы.