Улица генералов. Попытка мемуаров
Шрифт:
И я понял, что надо уезжать. Сейчас у меня хватит сил и решимости начать новую жизнь на «проклятом Западе», а года через два…
Как ни странно, я не боялся умереть с голоду в Москве. V меня складывалось впечатление, что наверху решили: дескать, после всех запретов и проработок Гладилин взялся за ум, усвоил правила игры, и его можно использовать. Ей-богу, я был уверен, что, если бы я даже ничего не писал (особенно если бы совершенно прекратил писать), меня бы постепенно начали двигать по административной лестнице. Более того, если бы я сидел тихо в президиумах и надувал щеки, то в конце концов получил бы какой-нибудь журнал. Вот ввели же в жилищную комиссию и дали ордер на трехкомнатную квартиру…
Еще одно обстоятельство подстегнуло меня. После того как вышли «Сны Шлиссельбургской крепости», мне позвонил Виктор Николаевич Ильин, фигура известная. О нем я уже рассказывал, так что не будем повторяться. Итак, звонит Ильин, секретарь по оргвопросам московской писательской организации, и говорит: «Вас хочет видеть Сергей
Однако после разговора со Смирновым я отменяю все планы, сижу тихо, занимаюсь литературной текучкой. Увы, вместо хороших новостей приходят плохие: Сергей Сергеевич тяжело заболевает, он при смерти. Я понимаю: все, ждать больше нечего, надо уезжать.
13 января 1976 года мы с Ирой отпраздновали в ЦДЛ. Старый Новый год в Доме литераторов отмечался по-особому, всегда набивалось много народу. Наш с Ирой столик оброс гостями, все веселились, а я после долгого перерыва увидел Марину Влади. Она уже была, естественно, с Высоцким. Я подошел к ним, их столик, разумеется, в центре внимания, что называется, пользуется спросом, но они меня долго не отпускали. Марина повторяла: «Куда ты пропал?», а Высоцкий сказал: «Вот тебе телефон, по которому всегда можно меня поймать.
Никому не сообщай этот номер». Была обстановка какого-то всеобщего братания. И я не стал объяснять, что с завтрашнего дня со мной лучше вообще не общаться, особенно по телефону.
14 января я являюсь в Союз писателей, иду в кабинет Сергея Сергеевича Смирнова, где теперь сидит Ильин. А Ильин сидит не один, с ним Саша Рекемчук, мой старый приятель, который ныне исполняет обязанности первого секретаря. Они меня встречают чуть ли не с радостью: «А, Толя, весело вчера погуляли?» Рекемчук пальцем грозит: «Опять за старые штучки?» На Марину, что ли, намекает? Я в ответ улыбаюсь и не могу произнести заранее приготовленные фразы. Не ожидал, что это так мне будет тяжело. Ведь я любил Союз писателей, когда-то был там самым молодым, и разное у меня связано с Союзом, и плохое и хорошее, однако хорошего больше. Наконец я выдавливаю из себя: «Ребята, я решил уехать из страны. Я ухожу из Союза писателей».
Ильин меняется в лице, что-то говорит, но его перебивает Рекемчук:
— Ни слова! Виктор Николаевич, вы ничего не слыхали. А ты, Толя, иди отсюда. Завтра придешь, мы с тобой поговорим. А сегодня ни слова. Мы ничего не знаем, мы ничего не слыхали. Завтра придешь, поговорим.
Наверно, Рекемчук подумал, что я вчера или перепил, или обиделся на кого-то и вот, на горячую голову…
На следующий день прихожу в тот же кабинет. В кабинете Ильин и… Катаев. Тоже, между прочим, секретарь московской писательской организации. Ильин надевает галоши, пальто и на цыпочках покидает кабинет, плотно закрывая за собой дверь. И Валентин Петрович начинает так: «Толя, должен признаться, я никогда ни для кого ничего хорошего не делал. Но для вас сделаю всё». Я обалдел — это не было кокетством с его стороны. И он знал, что я знаю, сколько хорошего он сделал для многих, в том числе и для меня. Видимо, он сильно расстроился… Он повторял буквально слова Сергея Сергеевича Смирнова: дескать, мы перед вами виноваты. И далее: «Вы хотите поехать за границу — вы поедете, у вас будет советский паспорт, пожалуйста. Мы издадим все ваши новые книги, мы переиздадим старые. У вас все будет хорошо. Только не делайте никаких заявлений иностранным корреспондентам, сидите тихо. Поручите все мне. Ладно?» Я говорю: «Конечно, Валентин Петрович, давайте так». И на этом мы расстаемся, а внизу, в Пестром зале, ждут меня ребята, уже слух разнесся, что Гладилин уезжает… Я рассказываю ребятам, какие мне поставили условия. Аксенов за это ухватился: «Толька, это прекрасно, очень важно, чтобы ты выехал за границу с советским паспортом. Это будет прецедент. Ты откроешь дорогу другим…»
Удивительна была магия советского паспорта! Потом, будучи корреспондентом, так сказать, вражеской радиостанции, я брал интервью у людей, которые эмигрировали с советским паспортом, тот же Аксенов с ним выехал, и все они верили, что советский паспорт
у них не отберут. А ведь у всех отобрали. Тут много любопытного можно порассказать, но мы уйдем в сторону.Раз мы с Катаевым договорились, я сижу тихо, никого не трогаю и по примеру кота Бегемота починяю примус. Я знал, что у Катаева какой-то ход в ЦК, что на самом верху кто-то его очень любит. Через две недели Валентин Петрович мне звонит и по телефону (а то, что мой телефон прослушивается, всем понятно) говорит открытым текстом такие слова: «Толя, они сволочи, они суки. Они ничего не хотят. Поэтому вы совершенно свободны от всех обещаний, которые вы мне дали. Мы с Эстер (его женой) были бы очень рады, если бы вы с Машей приехали к нам на ужин».
Что мы, естественно, и сделали. А когда я пришел в Союз писателей, со мной разговаривал уже Рекемчук — и в иной тональности. И я понимал, что он так говорит не потому, что плохо ко мне относится, а потому, что секретарь, что выполняет определенную миссию, что по-другому не может. Он говорил: «Ну, Толь, ну ты знаешь, у нас никаких претензий к тебе нет. Но если ты решил уехать, нам придется тебя исключить из Союза писателей, потому что такова практика. Кстати, у тебя жена еврейка, вот давай по еврейской линии». То есть никакого советского паспорта, поступила другая команда — еврейская линия. Но чтоб оформить документы в ОВИР по еврейской линии, у меня должна быть характеристика из Союза советских писателей и должны меня официально исключить из Союза. И я прихожу на это исключение, в знаменитую комнату парткома, где уже разыгрывалось позорное судилище, когда выгоняли из Союза Александра Галича, Володю Максимова, Лидию Корнеевну Чуковскую. Прихожу готовый к бою…
Все происходит наоборот. Во-первых, все, кто могли, не явились. Нет Катаева, нет Володи Амлинского… А те, кто пришли, сидят смиренно и стараются на меня не смотреть. И даже такие просоветские зубры, которые должны были обличительные речи произносить, как, например, Михаил Алексеев, бормочут какие-то общие слова: «Ну что же, ну, мы вынуждены исключить Гладилина из Союза писателей… Он куда хочет, во Францию? Ну, нету же во Франции Союза советских писателей, поэтому мы его исключаем». Вот и всё. И никаких проработок, никаких нравоучений. А ведет заседание Рекемчук, и ведет в мягких тонах.
Может, они боялись, что я пойду на обострение? Но раз все тихо и спокойно, я рассуждаю на литературные темы, а они слушают. В каком-то контексте я упомянул Феликса Кузнецова, который присутствовал на заседании, но рта не открывал. Он потом выскочил за мной в коридор и спросил: «Толька, а зачем ты меня упомянул?» Я говорю: «Феликс, ну что ты испугался? Я назвал тебя известным литературным критиком, и всё». Он подумал и сказал: «Ну тогда ладно». И убежал в партком. А я, признаться, никак не мог представить, что в скором времени Феликс станет главным в московской писательской организации, и наломает столько дров, и «прославится» гнусной кампанией против авторов альманаха «Метрополь». Ей-богу, такого я от него не ожидал… А пока мы сидим в комнате парткома, у всех какое-то траурное настроение, и я говорю: «Ребята, зачем вы устраиваете похороны? Жизнь длинная, может, мы все еще и увидимся?» И вдруг Саша Рекемчук, мой защитник, мой старый товарищ, мой давнишний приятель, вскакивает, лицо багровее, и начинает орать: «Вы слышите, что говорит Гладилин — „мы еще увидимся“? Значит, он думает, что советской власти не будет? Вы понимаете, что это речь врага!» Черт знает что понес! Сдали у человека нервы, в самый последний момент наложил в штаны. Но я не обиделся, я же ко всему был готов…
Через пятнадцать лет, в октябре 1991 года, я официально вернулся в Москву, поездка проходила под патронатом «Известий», и меня очень хорошо встречали: каждый день интервью в газетах, на радио, на телевидении, мой вечер в Большом зале ЦДЛ, который вели Вознесенский, Окуджава, Арканов, Веня Смехов… Я потом долго не приезжал в Россию, ибо понимал, что таких встреч больше не будет и пусть у меня останется в памяти дружественная, родная Москва. А тогда, в 91-м, мне, конечно, хотелось подойти к Рекемчуку в Доме литераторов и сказать: «Саша, а ведь я оказался прав, вот мы увиделись». Я не подошел и не стал говорить эти слова, потому что мало ли кто и когда наделал глупостей, и зачем их сейчас вспоминать.
Разрешение на выезд пришло быстро, а на сборы дали всего две недели. Началась предотъездная суматоха. Все, что люди не брали с собой в самолет, надо было заранее упаковать, привезти на таможню, там все вскрывали, просматривали и затем отправляли «малой скоростью». Чего только люди с собой не везли! Горы ящиков, чемоданов, мебель, холодильники… На таможне сплошные вопли. Я сказал «люди» — пардон, ошибся. В глазах таможенников — жиды пархатые, да еще изменники Родины, какие они люди? Поэтому и отношение соответствующее. Но со мной разговаривали вежливо. Объяснили, что книги с автографами не пропустят, есть распоряжение Совета министров. Что делать? Или везите их обратно в Москву, или сами вырезайте страницы с автографами, вот вам бритвочка. Я сидел на таможне и под бдительным присмотром вырезал первые страницы книг и прятал их в портфель. Потом они проверили (но, как я и предполагал, проверили книги моих сверстников, на книги старых писателей — Эренбурга, Катаева — даже не взглянули), помогли запаковать, а через полгода я благополучно получил эти ящики в Париже.