Улица Сапожников
Шрифт:
— На месте стоят, — сказал Хаче.
— Нет этого хуже, как на месте когда стоят, — сказал Ефрем. — Когда наступаешь или отступаешь, так думаешь: к концу дело. А на месте стоишь — только смерти ждешь. Лежишь и чуешь — гудит! Шваркнет, думаешь. Пролетел! Ну, значит, другого жди. Нет, думаешь, отсюда-то уж не выйти. Разве что ногами наперед.
— Вышел же, — сказал Ирмэ.
— А это видал? — Ефрем покосился на пустой левый рукав. — Не вышел — вынесли. На носилках вынесли. Оттуда, брат ты мой, мало кто сам-то выходит. Ох, народу положили! Может, мильон! И все
Ефрем говорил и глядел в поле. День был тихий, ясный. Дорога видна была далеко, до самого леса. И по дороге — взад-вперед — ходил человек в солдатской шипели, в австрийских буцах. Ходил и оглядывался на местечко, на кузню.
— Ждет кого, — сказал Хаче. — Не ваш, застенковский? — спросил он Ефрема.
— Не, — сказал Ефрем, — незнакомый. Дезертир, верно. Их тут ныне много ходит. Я намедни, как из Рядов шел, встретил их у Самодумок, человек семь. Сидят это в овраге, хлеб жуют. «Куда, — говорю, — земляки?» — «Часть свою ищем. Мы свою часть потеряли». А по глазам вижу — врут, — дезертиры.
— За такое дело — ой! — сказал Хаче. — По головке не погладят.
— Э, брат! — сказал Ефрем. — Терять-то нечего. Все равно один копец. А то хоть погуляет, а другой, глядишь, и до дому добрался. Сейчас-то оно к зиме, в деревне все одно делать нечего. А к весне многие уйдут. Лови. Стреляй. Все равно уйдут. Глянь-ка, — оживился он, — пропал солдат-то!
Верно, солдат пропал. Он, должно быть, заметил, что на него смотрят, свернул с дороги, прошел немного и вдруг пропал — лег он, что ли? Дорога опустела. Только вороны сидели на телеграфных столбах и громко каркали. Над ними было небо, чистое и голубое. По небу ходило солнце. А вдали синели леса.
Пришел Эле. Он принес Ирмэ обед: в горшочке немного супу, а на тарелке две картофельных котлеты, поджаренные на постном масле.
— Ну, что скажешь? — встретил его Хаче.
— Дай копейку, — сказал Эле.
Хаче захохотал.
— Так! Сказал! А тебе зачем?
— А крючок куплю.
— Крючок? Какой крючок?
— А рыбу удить, — сказал Эле. — Плотву.
— Верно, — сказал Хаче. — И маленькая рыбка лучше большого таракана. Факт.
Ефрем встал.
— Так к завтрему, значит? — сказал он.
— Приходи часов в пять, — сказал Хаче, — будет готово.
— Ну, прощай.
— Прощай.
Ефрем ушел.
— Испортили мужика, — тихо сказал Хаче. — Ведь какой был работник! А теперь, как вернулся, — деревенские сказывают, — лодырь, пропойца. «Отвык я, говорит, от работы. Куда мне, говорит, такому работать? Вот и шляется — от кузни к лавке. Думаешь — ему сошник к спеху? Просто, посидеть зашел. Скучно ему, деваться некуда.
— С батькой-то оно хуже, — сказал Ирмэ, — совсем, знаешь ли, никуда.
— Меер просил табаку, — сказал Эле.
Ирмэ дал ему пару медных монет.
—
Купишь по дороге, — сказал он.— А крючок, так и быть, завтра куплю, — сказал Хаче. — Ладно?
— Ладно, — важно сказал Эле. — И леску купи. Большую.
— А парень-то — не дурак, — сказал Хаче. — Поел, Ирмэ?
— Поел. — Ирмэ сунул Эле горшок и тарелку. — На. Двигай. — И пошел в кузню. Но Хаче остался стоять у двери. Стоял, смотрел в поле. Потом сказал:
— Опять он.
— Кто? — сказал Ирмэ.
— Солдат.
Ирмэ выглянул. Да, по дороге к кузне не спеша шел тот же солдат в австрийских буцах. Это был человек небольшого роста — рыжая борода, черные усы, а лицо — темное. Он прошел мимо кузни задумчиво, не поднимая глаз. И вдруг остановился. Постоял, посмотрел на кузню и молча поманил кого-то пальцем. Ребята оглянулись — никого, ни души. Только вороны сидели на телеграфных столбах.
— Нас он, что ли? — тихо сказал Ирмэ.
— А то кого же? — сказал Хаче, но не двинулся с места.
— Где-то я его уже видал, — сказал Ирмэ. — Не припомню где, а лицо знакомое.
Солдат подошел поближе и опять махнул рукой.
— Что за чорт! — сказал Ирмэ. — Чего ему?
— Шинельку загнать, — уверенно сказал Хаче, — или сапоги. Знаю я их, бродяг.
— Не то, — сказал Ирмэ. — Не то, Цыган. Что-то тут другое. Эй, ты! — крикнул он. — Чего надо?
Солдат подошел совсем близко. Он смотрел на ребят и улыбался.
— Подменили вас, братцы, — сказал он. — Были прямо молодцы, а нынче-то… Чего вылупились? Испугались, небось?
— Ну, ты, потише! — проворчал Хаче. — Чего надо?
Солдат рассмеялся.
— Узнаю Цыгана, — сказал он, протягивая руку. — Ну, здравствуй, Хаче. Здорово, рыжий.
— Дядя Лейб! — крикнул Ирмэ.
— Тш, — Лейбе быстро оглянулся. — Не ори ты, леший. Я, братцы, теперь не Лейбе. Лейбе был, да сплыл, — я Людвиг Рымша, латыш. Понятно?
— Понятно, — сказал Ирмэ. — Людвиг Рымша. Латыш.
— Ну, вот, — Лейбе взял Ирмэ за плечо и повернул вокруг оси, — чего-то ты, рыжий, не тот стал, — сказал он. — Вытянулся. Потемнел.
— Зато вот вы, дядя Лейб, чего-то порыжели.
— От старости, — серьезно сказал Лейбе. — От старости, брат. Серебро желтеет, а человек рыжеет. Тут уж ничего не пропишешь. И сам не рад.
— А вы, дядя Лейб, когда это прие…? — начал Ирмэ.
— Погоди. Погоди, рыжий, — сказал Лейбе. — Успеется. Не убегу. Не бойсь. Вот что, у меня к вам, ребята, дело. И дело такое… Как бы это сказать? Серьезное дело, одним словом. Вы как? Надежные ребята? По-старому? Только по совести.
— Что надо? — коротко сказал Хаче.
— Надо, ребята, — Лейбе заговорил вполголоса, — надо сегодня вечером, часов так в десять, человека одного, приезжего, провести к Гершу, то есть не к Гершу, — его-то еще нету, — ну, туда, к Мерсе. Понятно? Остановился он у Красновского, в гостинице. Вы его сразу увидите: высокий, бритый, в крагах. Что такое краги, знаете? Ну, вот. Как хотите, так и ведите — только чтоб никто и нюхом. Есть? А там, на Мерее, еще скажу. Но это потом.