Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На афише было написано «Каждые два дня „внук“ Святого Духа произносит псалмы», и каждые два дня несколько тысяч китайцев собирались в большом зале. Я стоял наверху, на высокой эстраде, и произносил — нет, не псалмы — я пел песенки лембергского кабаре «Лехо Дойди» [43] и всякие другие песенки. Я не пел псалмов, потому что, во-первых, не знал наизусть целиком ни одного псалма, а во-вторых, я в своем униженном, печальном и странном положении вообще не хотел иметь дела с Библией. Японцу было без разницы, спою ли я песенку из кабаре или произнесу парочку псалмов, которых он опять-таки знать не знал. Он сидел в кассе и продавал билеты. Так я пробыл в той местности четыре недели. Я уверен, что японец собрал капитал в пару тысяч долларов, не меньше. Оттуда мы переехали в другую область. Но там нас ожидал крах.

43

Пойдем, друг мой ( древнеевр.). Название и начало знаменитого субботнего гимна.

В один прекрасный день ко мне пришли китайские полицейские с мандарином во главе и арестовали меня. Я узнал, что японец со всеми деньгами бежал. Меня посадили

в китайскую тюрьму без гроша денег.

Больше полугода просидел я в китайской тюрьме. Чего я там натерпелся, и пересказать трудно.

Через шесть месяцев наконец состоялся мой процесс. Китайские судьи не знали, как меня судить, — они не были христианами. Как большая часть китайских бюрократов, они были последователями Лао Цзы [44] и не хотели вмешиваться в дела христиан. Опасаясь англичан и французов, они решили отослать меня в Пекин в тамошний центральный суд. Центральный суд в Пекине, перед которым я предстал по обвинению в мошенничестве, признал меня полностью невиновным. Я еврей и христианин — почему бы мне не быть «внуком» Иисуса Христа, так же как любой набожный китаец может называть себя «внуком» Конфуция или Лао Цзы, или как любой благочестивый индус может называть себя «внуком» Будды, или любой мусульманин — «внуком» Магомета? Да, я брал деньги за амулеты, заявили далее судьи, но ведь принято, чтобы лекарь брал деньги за такие вещи. Короче, китайские судьи были умны, и я оказался на свободе.

44

Легендарный основатель даосизма — одной из традиционных религий Китая.

Теперь мне нужно было получить свои деньги у японца. Но разыскать его не было ни малейшей надежды.

Я обратился к австрийскому послу в Пекине и рассказал ему, как я здесь оказался и как японец грозился донести на меня русским и заставил ехать с ним в Китай. В австрийском консульстве я получил деньги и документы, чтобы добраться до Вены. Но в Австрию я не поехал. На что она мне сдалась? Чтобы еще раз в военную форму одели? Я поехал в Швейцарию и, только когда война закончилась, вернулся в Галицию. Родителей я уже не застал. Они померли от мора в годы смуты. Никакого постоянного занятия у меня не было, и я, видите ли, стал странствовать из одного города в другой в поисках работы.

30

Он отставил башмаки вправо, устало положил руку под голову и задремал.

— Послушайте, я бы хотел пойти с вами в Катовице искать работу. Как вы на это смотрите?

— С удовольствием, — ответил он, не открывая глаз и крепче прижимая ноги к печке.

Мы с ним договорились идти в Катовице пешком. Когда он крепко уснул, я поднялся и ушел в город.

Я еще раз пришел на квартиру к Фогельнесту. Постучался. Мне открыла госпожа Фогельнест. Ее бледное, прозрачное лицо было все в потеках слез, глаза — красные и опухшие. Я сразу же понял, что случилось какое-то несчастье, но не решился спросить ее. Она сама рассказала мне, что случилось.

— Знаете ли вы, что моего мужа больше нет в живых?

Я застыл на месте. Она ничего больше не сказала, снова заплакала в белый платочек и протянула мне газету. Я стал искать глазами известие о ее муже. Скоро я нашел его. Коротко сообщалось, что Виктор Фогельнест, тридцати двух лет, покончил с собой, бросившись под поезд.

Я молчал. Она совладала с собой и обратилась ко мне:

— Если у вас есть время, могу ли я вас о чем-то попросить?

— Пожалуйста!

— Побудьте здесь. Родня Фогельнеста, конечно, придет сюда. А мне надо уйти.

— Хорошо. Я здесь побуду.

Она быстро ушла из квартиры.

Я остался один в комнате. Постель была разбросана, не застлана. На столе валялись разные бумаги.

Я сел у окна и стал смотреть на пасмурное небо, которое, как темное сукно, нависало над городом. Час шел за часом. Никто не приходил. Было тихо, совсем тихо. Дело шло к ночи. Денег у меня не было, и я, голодный и измученный, прилег. Спал тяжело и беспокойно. Часа в четыре пополудни я проснулся, нашел ключ, прикрыл за собой дверь и вышел на улицу. Было сухо и морозно. Улица была покрыта сверкающей наледью.

Куда идти?

Я шатался часа три; потом вернулся в квартиру и там, раздевшись, улегся уже как следует. Голова болела, и я полуспал-полубодрствовал. Я и сам толком не понимал, сплю я или бодрствую. Мои ресницы сомкнулись, зрачки покрыл мрак.

Часа в четыре утра, на рассвете, я проснулся. Из соседней комнаты раздался шум, как будто жужжал рой мух. Это начала работать какая-то машина. Из коридора доносился шум: какие-то люди проснулись и принялись за свою привычную работу.

Я не мог больше спать, поэтому встал с кровати и оделся. Было еще темно, поэтому я зажег лампу. Я принялся думать о несчастном Фогельнесте, и мне пришло на ум, что у меня уже давно было смутное предчувствие его смерти, что его порывистая манера говорить и ковыляющая походка свидетельствовали о том, что он не жилец. От нечего делать я начал перебирать лежащие на столе бумаги, потом мои глаза остановились на них.

Я заметил несколько листов, исписанных нервным почерком, и начал их читать. Читая, я вздрогнул. Я почувствовал, как моей душой овладевает безграничная тоска, которая входит в нее как острая, сладкая отрава. Это была тоска по вечной смерти, освобождающей нас от страданий этого мира. В то же время я чувствовал музыку, которая струилась в этих словах и делала тоску еще больше и еще нежнее.

Это было написано в форме рассказа, бессвязного, оборванного. Тяга к смерти глядела из этих слов с нежностью прекрасных глаз больного ребенка.

Я читал:

Домой…

Однажды, когда он вернулся с поля и спокойными, медлительными, тихими шагами поднялся на второй этаж своего дома, навстречу ему вышла черноволосая девушка с огненными, карими, дикими глазами, встала на ступеньку, загораживая ему дорогу, и, посмотрев на него, но не говоря ни слова, заплакала.

Он остановился, не дойдя до нее двух ступенек, и, приподняв брови, окинул ее неподвижным, рассеянным взглядом; она тоже, не отводя глаз, не говорила ни слова.

Долго простояли они в неподвижности друг перед другом, пока она не позвала его неясным, тоскующим голосом:

— Луи — ты…

Он вздрогнул, взмахнул рукой — и тотчас дрожащий огонек вспыхнул в его печальных погасших зрачках.

— Входи!

И он вошел в комнату, а она — за ним.

В комнате он присел к столу, она — на стул, стоящий у окна. Оборотясь к нему лицом, она стала смотреть на свои длинные белые пальцы, лежащие на коленях. Он на нее не смотрел; он повернул взгляд к висевшей на стене незаконченной картине, на которой жужжащие полуденные мухи собирались

в черные кучки.

Вдруг она взметнула свои черные брови, кинула на него огненный взгляд и быстро, горячо заговорила:

— Ты хочешь, чтобы я была здесь? нет, я пойду…

И она приподнялась. Он быстро встал, загородил ей дорогу и отозвался измученным голосом:

— Мириам!

Она осталась сидеть и тепло поглядела на него, будто хотела обнять его взглядом…

Дни проходили в тишине, как воры, крадущиеся по дорогам, уходящим в бесконечность; и каждый день уносил с собой алмазы молчаливой скорби…

Все молчащие любят бурю, и наша бледная мать умерла, когда буря хлестала мир по лицу волнами дождя — и ослепила ее глаза… Наша белая, бледная мать увидела смерть, странствующую по дорогам, сжалилась над ней и впустила ее к себе в дом. И смерть поцеловала нашу бледную мать в глаза, дыхание смерти проникло в душу нашей матери, и смерть сказала так:

— Приди в мою страну!..

Наша бледная мать уронила серебряную слезу и сказала смерти в ответ:

— Как могу я прийти в твою страну, когда я — мать всех молчащих этого мира, когда я — мать всех немых душ?..

Покачала смерть головой, увенчанной черной короной, и ответила бледной матери:

— Взгляни на мою страну, и ты увидишь, что твой мирок в сравнении с моим миром мал, как слезинка; ты увидишь, сколько чистых, молчащих душ ждут там святую, добрую мать, сколько душ, уже измученных серой жизнью, тоскуют по твоей нежной, чистой руке…

Так она написала и дала смерти прочитать написанное. Пока смерть читала, она уронила немало незамеченных ею самой слез, потом поцеловала исписанный лист и осталась там жить. А когда однажды потерявшийся солнечный луч, ища исправления своему пути, заблудился на исписанном листе, слеза излучила навстречу ему пару радужных сверкающих нитей, заблудившийся луч соединился с тонкими сверкающими радужными нитями, и они вместе с ним отправились в мир, ища…

Дни сочетались с днями, рождали новые дни и умирали.

Они жили вместе. Луи чувствовал, что сросся с Мириам. И чем ближе они ощущали друг друга, тем шире распространялась осень там, где ступали их ноги, тем плотнее и обширней ткалось молчание, которое возносилось из их глаз.

Молчание и печаль были всегда рядом. Печаль тянулась вслед за вечным молчанием.

Много раз, когда Осенний шел со своей сестрой на поляну, бледно-голубые сумерки окутывали грудь земли золотой вуалью заходящего солнца и опускали эту вуаль на их головы, а в синем небе тоскующие, исполненные меланхолии звездные очи изливали грусть — и какой-то свет, как воздушный образ, трепетал в травах, дрожал и гнулся, колыхался из стороны в сторону — и странное чувство сжимало каждый раз их сердца. Мириам сказала Луи:

— Меня тянет — домой…

— Куда это домой? — спросил Луи, и в его сердце отчетливо возникло то же чувство. — Где твой дом?

— Где мой дом?.. Быть может, где-то там, где небо целуется с землей… Быть может, где-то там, где кончаются голубые завесы мира…

Ее брови сдвинулись, грудь вздымалась: она задумалась. Время от времени она задумчиво смотрела по сторонам, окидывала взором мир, и ее молчание становилось еще печальней и мучительней.

Так шла она и прислушивалась к тому, как ветерки, эти расшалившиеся дети, кувыркаются на поляне; гоняются за бедным увядшим листком, из которого уже много лет тому назад отлетела весенняя душа; поднимут его, будто хотят закинуть на небо к оправленным в серебро облакам, но сразу же с улыбкой оставят лежать между травинок и тут же примутся шалить с другим увядшим листком.

Он почувствовал укол в сердце, когда она вспомнила слово «домой». Оно пробудило в нем ощущение такого нежного уюта, какого он не ощущал никогда в жизни, хотя он и не знал наверняка, что, собственно говоря, это слово скрывает в себе. И все же оно, это слово, заиграло на своей маленькой молчаливой скрипочке в его душе, и напев без слов пролился в его душу, а отзвук этого напева разнесся далеко:

Домой [45]

И Мириам окинула его своим пламенным взором, и этот взор сказал ему:

— Знай, брат, что велик, очень велик этот мир, и, даже если ты, брат, пройдешь по всем его путям и перепутьям, все равно не найти тебе свой дом, потому что нет его в целом мире…

Однажды, зайдя к себе в комнату, он увидел на столе раскрытую тетрадь Мириам, исписанную ее странным, извилистым почерком:

…Я вошла бледным вечером, и вечерние, оплетенные тенями сумерки колыхались в моих тоскующих глазах. Ветер растрепал мне волосы и вплел ночь в мои длинные черные косы… Я ушла и стала смотреть на звезду, которая звала меня к себе… Вдруг я увидела, что перед моими глазами стоит воздушная тень, которая, когда тоска этого мира затопила наши души, отправилась скитаться вслед за нами, как сестра наших теней… На мгновение я испугалась. Сердце забилось чаще, будто в него ударила волна крови — тень протянула ко мне свои холодные костлявые пальцы. Я почувствовала свою близость к ней, и эта близость мгновенно блеснула в моих глазах…

— Сестра, меня зовут Смерть, — сказала она мне, и ее лицо было полно спокойствием того мира, в котором еще не ступала ничья нога… — Меня зовут Смерть, и всем, кто родился чужим этому миру и влачит в отчуждении свои серые дни, всем им я показываю дорогу домой, и для всех них я заботливая мать… И если ты хочешь пойти со мной в твой давно желанный дом, закрой глаза и тихо ступай за мной… тихо, тихо, вот так, тихо…

Когда Осенний закончил читать, он почувствовал, как что-то навсегда ушло из его сердца… И сразу же его душа опустела еще сильнее, чем прежде, и тяжело было чувствовать, что его сестра Мириам больше к нему никогда не придет…

45

В книге — разрядка ( прим. верстальщика).

Я перестал читать. В голове у меня сладко шумело, как от неожиданных звуков, которые вдруг доносятся из окна, когда человек идет поздно ночью по тихому и темному переулку.

Я посмотрел на безумный почерк — тонкий, острый и резкий. Он напоминал когти с засохшей на концах кровью. Я окинул взглядом комнату, в которую сквозь окно проникала темнота, как туман в весенний день, когда кажется, что слякотные часы тащатся по дорогам в суконных ботах, грязно, медленно и холодно зевая, как промокшие под дождем коты, которые ищут угол, чтобы там притулиться и задремать.

Часов в десять утра пришла жена Фогельнеста. Она ничего не говорила, молчала так, как молчит человек, у которого от горя руки и ноги налились свинцом. Она прошла по комнате, но, казалось, ничего не видела и ни на что не смотрела.

Потом, сказав «доброе утро», она села у стола, чего-то ожидая. Мне казалось, что она присела как голодный ребенок, который в ссоре со всеми в доме и ждет, когда его накормят, потому что сам попросить стыдится.

Так без единого слова прошло полчаса.

Поделиться с друзьями: