Улыбка золотого бога
Шрифт:
– Что там Ленчик сделал?
– Ничего. Этот паразит, представь себе, решил, что у меня зверски испортился характер, и именно потому, что я в тебя влюбился. Но это же ерунда, правда?
– Сущая ерунда, – охотно согласилась я.
– Вот и я ему тоже. А он заявил, что тогда сам тебя на свидание пригласит. Обормот. А вообще я хотел посмотреть, как ты… новостями вот поделиться. Дай сюда, – он забрал букет и ловко освободил цветы от целлофана. – Ваза где?
– Не знаю, где-то там, наверное.
Яков, глянув на груду коробок разной величины (издержки переезда), только хмыкнул. Спустя минуту цветы стояли в старой эмалированной кастрюле, еще через
– Слушай, а почему ты Пта Громову вернула? – Яков соскабливал с белого брикетика масла ломкие кусочки и старательно пытался размазать их по хлебу. – Дарственная имелась, ничего бы он тебе не сделал, все юридически точно и верно…
– Верно, но неправильно.
Бабушка отдала Пта, чтобы отвадить Громовых от нашей семьи. Бабушка знала, что делала, так мне ли менять решение? И тем более – детские впечатления оказались отличны от взрослых, Толстый Пта больше не казался ни живым, ни понимающим – обыкновенный он. А теперь еще смотреть и историю эту вспоминать.
– Дело твое, – ответил Яков. – Кстати, Аким просил передать, что сожалеет. Ему эта затея с самого начала не нравилась.
– Тогда зачем участвовал? – На Акима я была особенно зла. Не имел он права помогать в таком, и даже факт, что именно Аким посоветовал обратиться за помощью к Якову, не искупал его вины.
– Полагаю, имеем дело с шантажом, другого объяснения не вижу… Аким и в затее поучаствовал, и в финале оказался чист и честен, желание клиента исполнил, мне… лично мне помощи не оказывал, все условия соблюдены.
Яков нехорошо усмехнулся и, потянувшись, пробормотал:
– Дурацкое у нас свидание получается.
– Какое уж есть…
Спустя полгода
Топочка совершенно не умела носить такие наряды и потому сама себе казалась разряженной куклой. Платье из синей тафты натирало под мышками и норовило перевернуться, загибаясь на талии уродливыми складками. Белый мех Аллиного палантина – слишком большого для Топы – резко и раздражающе вонял духами, а туфли натирали ноги. Но Топочка терпела и даже искренне пыталась радоваться.
– Белый цвет, символ невинности, несколько цинично, ты не находишь? – поинтересовалась Алла, поправляя очки. Вот она в костюме бордового шелка выглядела стильно и серьезно. И туфли на низком каблуке. – Ильве и невинность…
– Ну, не знаю, – Топе не хотелось огорчать Аллу, как не хотелось говорить плохо про Ильве. В подвенечном наряде та казалась удивительно воздушной и молодой. И улыбалась счастливо, а жених, хоть и похож на Игоря, совсем-совсем другой. Топа мысленно вздохнула и попыталась прогнать недостойное чувство зависти.
– А ты не изменилась, – фыркнула Алла.
Неправда. Изменилась. Тогда, когда очнулась в больнице и поняла, что не сумеет дальше жить, как прежде. Тогда, когда давала показания против Миши, сначала следователю, потом на суде. Когда с радостью выслушала приговор – три года – и решила, что за это время у нее есть возможность измениться еще сильнее.
Больше она не позволит себя обижать.
– Слышала? Лизхен все же разводится, нашла себе новую жертву, побогаче – Алла следила за Ильве сквозь бокал с шампанским. На лице ее было выражение задумчивости и печали.
– А Витя?
– Что Витя? Витя теперь сам по себе. Точнее, при Дусе, она его опекает, добрая женщина. А Яков злится.
– О чем сплетничаем? – Ленчик ввинтился между Топочкой и Аллой, протянул по бокалу шампанского
и, приложив руки к сердцу, провозгласил: – В сей радостный день я жажду лицезреть улыбки и радость, ибо сказано, что умение радоваться за ближних своих продлевает не только жизнь, но и молодость…Домой Топа возвращалась в смятенном настроении, конечно, она радовалась и за Ильве, и за Аллу, у которой получилось решить все проблемы, и за Витю – Дуся обязательно поможет ему с работой, когда он доучится, – и за саму Дусю с Яковом. Но к радости примешивалась непонятная самой Топочке тоска. Плакать отчего-то хотелось.
– А я вас знаю! – сказал вдруг таксист, оборачиваясь. – Я вас подвозил как-то, у вас еще собачка была, ма-а-аленькая такая. А что вы плачете? Случилось что-то? Обидел кто?
– Нет, – Топа торопливо смахнула слезу. – Меня нельзя обидеть, я теперь сильная, я… на карате хожу.
– Ну да, конечно, – таксист рассмеялся, громко и совсем не издевательски. – Карате – это сила. А вы что, меня не припоминаете?
Топа нерешительно качнула головой. Лицо парня было смутно знакомо, но вот имя напрочь выскользнуло из памяти.
– Тогда давайте знакомиться заново. – Он протянул руку и легонько сжал Топину ладошку: – Меня Серегой звать.
– А я – Таня.
«Здравствуй, Оленька. Пишу тебе, хотя, видит Бог, не знаю, когда смогу отправить это письмо и смогу ли вообще. Я живу – если состояние, в котором пребывает мой разум и тело, можно именовать жизнью, – лишь надеждой, что когда-нибудь сумею вырваться и искупить совершенное мною зло.
Я был плохим мужем, плохим отцом и плохим человеком, но покаяние это – едино мой грех и мой крест, о котором знать тебе не следует. Оправдываю себя лишь тем, что все сделано ради вас, и если не тебе и не Тоше, то детям ее, а значит, нашим с тобой внукам и правнукам пойдет во благо.
Найденные нами сокровища невообразимы как с точки зрения истории, так и с точки зрения банальной стоимости, с которой их и рассматривают. Нынешний мир, извращенный и искаженный, отказывает прошлому в праве на жизнь, так отчего же мне, глупцу, цепляться и отстаивать это право?
То питье, что мне дали, вызывает смятение в мыслях, мне сложно удержать их, выделить нужное. Оттого и словоблудие. Я буду краток. Я видел, как Сережа, больной, ревнивый, жаждущий мщения Сереженька сговаривается с нашим почтальоном, не слыша его слов, но помня о любопытстве, о постоянных попытках выяснить, что мы нашли и сколько это стоит. Я заподозрил неладное. У меня возник иной план, о котором я могу сказать лишь то, что он удался. Эти люди, в отличие от последователей Маркса, чтят прошлое, а оно отвечает им, помогая во времена нынешние. Их знания позволили украсть то, что единожды было украдено.
Оленька, милая моя Оленька, чем больше пишу, тем больше убеждаюсь, что никогда и ни при каких обстоятельствах не решусь отправить тебе это послание. Понимаю, что тем самым обреку тебя на жизнь в безвестности о моей судьбе, и готов покаянно умолять о прощении, но это все – твоей и Тошенькиной безопасности ради. Они не решатся вас тронуть, ибо тогда лишатся последней надежды пойти по моему следу, но наблюдать будут, долго и тщательно, перлюстрируя почту и проверяя всех, кого угораздило зайти с визитом в наш дом. Когда-нибудь, через год, два, пять, десять лет, они найдут иное занятие, но будем ли мы с тобой на этом свете?