Ум лисицы
Шрифт:
— Как это?
— А так. Он их рвал. Подсовывал большой палец под ладошку и рвал перчатку. Я от него так много узнала! Он был очень умный, начитанный человек, он иногда даже пересказывал целые романы. И как! Потом возьмешь этот роман, но никак не можешь читать, потому что гораздо интереснее было слушать. Это удивительная способность! Или кино какое-нибудь, которое я не видела. Рассказывает так, как будто сидишь в зале, а перед тобой картина. Он мне про все рассказывал. У него были очень натянутые отношения с директором. Директор во многом виноват, что все так печально кончилось. Он его буквально изводил! Хотел совсем выжить. Я все это знаю… Все, все… Как он мучился, сколько лекарств, сколько «неотложек»… Я три года, которые прожила с ним, была сиделкой. Во всяком случае, последний год ему бывало очень плохо.
— От чего он умер?
— От чего умирают умные, добрые люди? Инфаркт, конечно. Он не мог больше выносить хамства своих детей, они не признавали
Тревога, которую вдруг поднимают птицы, живущие рядом с человеком, — вороны, галки, сороки, воробьи, — рождает тревогу и в душе человека. Что-то случилось в мире!
Так было и на этот раз. Вороний и сорочий гвалт был настолько тревожен и азартен, что Аудроне пошла посмотреть на улицу, а за ней и гостья.
Над стадом, в пестром, залиственном его углу, над забором перелетали с ветки на ветку всполошенные сороки и вороны и истошно орали. На ор этот слетались другие вороны. Творилось в птичьем мире что-то невообразимое.
В этот холодный ветреный день нежно-серый мышонок зачем-то выбежал из-под дома, из-под крылечка, и, подпрыгивая, быстренько пробежал к углу дома, юркнув там в спасительную подпольную тень. Явление!
И это увидели женщины, переглянувшись в мгновенном страхе. Аудроне, а за ней и ее гостья, внимательно приглядываясь, пошли в угол сада, в то его место, над которым волновались птицы. И вдруг обе остановились в испуге.
На заборе сидел огромный грязно-белый, как баран, кот с большой лобастой головой и смотрел на женщин оранжевыми глазами, выражая полное равнодушие к воронам, сорокам и к женщинам. Морда его была недружелюбно наморщена, как будто вся эта суматоха мешала ему спать.
Белый цвет взъерошенной, всклокоченной шерсти делал кота неестественно большим, и нужно было напрячь воображение, чтобы понять, что это обыкновенный кот, а не какой-нибудь великан, забравшийся на забор.
Аудроне сказала:
— Я его никогда не видела раньше. Пошел! — крикнула она, махнув рукой. — Пошел отсюда!
Но кот только прижал уши и облизнулся, издав фырчащий, угрожающий звук.
Тогда она подняла с земли яблоко и, не по-женски сноровисто размахнувшись, бросила его в кота. Яблоко ударилось о забор, а кот плавно и невесомо стек с забора, как если бы тело его было наполнено летательным газом, и пропал за серыми досками.
Глаза у Аудроне покраснели от напряжения. Губы выцвели и стали сиреневыми, как на морозе.
— Такого кота у нас никогда не было.
Откуда он пришел? — громко сказала она, подозрительно глядя на гостью, которой передался ее страх.Вороны и сороки переместились вместе с котом и теперь стрекотали и каркали в отдалении.
— О-о, хулера! — крикнула Аудроне и погрозила кулаком в сторону забора. — Хулера какая! Чтоб тебя собаки разорвали! Хулера! Вы когда-нибудь видели таких котов? — спросила она у гостьи. — У него не глаза, а настоящие янтари. Нет! В природе что-то происходит. Это уж несомненно так. И мне страшно. Не знаю почему, — говорила она, шагая в ознобе к крыльцу, из-под которого только что выбежал мышонок. — Нет, я неверующая, — говорила Аудроне уже в доме. — И Ромас тоже неверующий. Но когда его мама садится с нами в машину и шепчет молитву, я думаю: пусть пошепчет, не помешает. Ромас тогда лучше ведет машину. Я неверующая, но лучше — и все. Не знаю почему. Это и ему помогает. У него ни одной дырки, ни одного нарушения, ни одной аварии… Почему? Не знаю. Но я неверующая, не подумайте, пожалуйста. Когда мне было девять лет, у меня умер дедушка. Он жил в старом доме. В этом доме все комнаты были с двойными дверями, сначала одна дверь, а потом другая, а между ними темные пространства. Не знаю почему, но так было. Дедушка умер… Сорок дней еще не прошло… Я вхожу в его комнату, открываю первую дверь… А там что-то белое. Как толкнет меня в грудь! Я упала и потеряла сознание. Я с тех пор боюсь этого дома. Даже когда мимо иду, у меня такой страх… Невозможно просто! Я стараюсь не ходить мимо дома, потому что падаю от страха, ноги не идут. Не знаю почему. Не могу понять, что это было!
— Астральное тело, — тихо сказала гостья.
— Астральное? Что это?
— Небесное… Иначе говоря — душа.
— Нет, я неверующая… Если бы мне рассказали, я бы не поверила, но тут я сама на себе испытала. Очень сильный толчок, как удар электричества… Ну, может быть… Ну да, сорок дней не прошло… Может быть… Ой, в природе происходят такие чудеса, мне делается страшно. Не знаю почему…
Берег освещен солнцем, а над взрыхленной водой сизый мрак. На берегу возле домика ярко светится желтая автомашина, видны яблоки в саду… Вода успела уже замутиться и стала бежевого цвета, пропитавшись донным илом. Взмученные волны захлестывают кромку пирса. Рыбаки следят за поплавками, повернувшись к земле спинами. «Ира!» — говорит рыбак, чувствуя тяжелое сопротивление на подсечке. Озябшие, с мокрыми ногами, помогают они друг другу, не ведая зависти. Идет судак.
Холодно тут и ветрено.
А в лесу, за дюнами, тишина. Солнышко оживило смолу, которая медовыми каплями поблескивает на седых, засахарившихся стволах корявых сосен. И кажется, будто воздух золотится в зеленых ветвях. Песчаные тропы, присыпанные рыжими иглами, далеко видны в лесных зарослях. Стронутый с лежки лось вырастает вдруг горой среди дымчатых стволов и, дымчато-серый, сутулый, бежит прочь, как на ходулях, клацая копытами в тишине.
И страшно и весело смотреть ей, как громадный зверь убегает. Лишь однажды она испугалась, когда вдруг вспомнила про красное пальто. В тот раз она быстро повернулась и ушла из леса, почувствовав свободу только на пустынном синем шоссе.
Шоссе с песчаными обочинами лежит среди сосен. Одинакового росточка, в меру пушистые, сосны эти как будто кем-то посеяны тут.
Странное состояние души, что никто, кроме нее, не видит однообразной красоты леса, угнетает ее. За три года Катя Плавская привыкла рассказывать обо всем, что видела вокруг, чувствовала и о чем думала, доброму и умному человеку, живя с которым она как бы перестала быть взрослой, а превратилась в маленькую капризную девочку. Он всегда внимательно выслушивал ее и часто говорил: «Ты у меня очень наблюдательная. Как хорошо ты рассказываешь! Молодец».
Говорил серьезно и озабоченно, как если бы радовался успехам своей ученицы.
Она идет вдоль темно-синего, как лунное небо, шоссе, вспоминает все это, и ей больно чуть ли не до слез. Чувствует она себя так, будто дали ей три или четыре цветных карандаша и сказали: нарисуй-ка, Катенька, красивую картинку. А она взяла и нарисовала. Сама для себя. Никто эту картинку не увидит, кроме нее одной, никто не учует прохладного запаха смолы. Поэтому и не верится, что она — реальность. Легкомысленная фантазия — не более того.
Другая реальность мучает ее и не дает покоя. Надо обязательно кому-то рассказать, освободиться от нее и постараться забыть. Неосознанная потребность выговориться оглушает, делается навязчивой идеей, и нет никаких сил у нее бороться с этим наваждением.
— Аудра, а как умирал ваш дедушка? — спрашивает она с перехваченным дыханием.
— Я была маленькая, не помню, — отвечает та.
Они сидят за вечерним чаем, вдвоем за круглым столом, накрытым бордовой с кистями скатертью. Комната освещена розовым торшером, и чудится, будто сидят они в лепестках пунцовой розы: бордовый ковер, бордовый палас, бордовая скатерть, розовый колпак торшера. Ярко-красные лепестки губ, которыми пачкает гостья фарфоровую чашку, полураскрыты и дрожат от волнения.