Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
«Ваша комедия „О время!“, — задабривал он царицу, — троекратно представлена была на Императорском придворном театре и троекратно постепенно умножала справедливую похвалу своему сочинителю. И как не быть ей хвалимой? Вы первый сочинили комедию точно в наших нравах…»
Вот оно! Но — дальше:
«Вы первый с таким искусством и остротою заставили слушать едкость сатиры с приятностию и удовольствием; вы первый с такою благородной смелостью напали на пороки, в России господствовавшие, и вы первый достойны по справедливости великой похвалы, во представлении вашей комедии оказанной».
Первый, первый, первый… Впрочем, увлекшись преследованием цели, Новиков уже не ограничивается временною хвалой (она же временная), но говорит
«Продолжайте, государь мой, к славе России, к чести своего имени и к великому удовольствию разумных единоземцев ваших; продолжайте, говорю, прославлять себя вашими сочинениями: перо ваше достойно равенства с Мольеровым».
Ясное дело, не с Фонвизиным же сравнивать. Не с подданным. Надо думать, если бы Людовик Четырнадцатый тоже баловался комедиями, вряд ли льстецы надумали бы порадовать своего короля, что он пишет всего лишь не хуже, чем Поклен, сын обойщика; уж наверное бы приискали приятный аналог где-нибудь поодаль. Или в прошлом: в Риме, в Элладе. Во всяком случае, не у подножия французского трона.
Новиковское преувеличение так вопиюще (будь это другой век и, значит, другие нормы, можно было бы сказать: так бесстыдно), что толкает к полемике, столь же ретивой, как его хвалы. Благо она проста: уж не говорим, кто первый в мастерстве, но и по срокам автор «Бригадира» опередил сочинителя «О время!» на целых три года.
Больше того, как раз и подвигнул Екатерину на сочинительство, соблазнив ее своим успехом.
Но если не считаться сроками, если остаться в пределах добросовестности и признать за Екатериной несомненное литературное дарование, отчего бы не согласиться с тем, что ее комедия тоже «в наших нравах»?
Новиков льстит, но не лжет относительно достоинств этой, да и других царицыных комедий. В них ядовито высмеивались пороки, в самом деле «в России господствовавшие», укоренившиеся: лицемерие, невежество, безделье дворян, погоня за роскошью; встречались там и петиметры с щеголихами, и наброски Митрофанушек; больше того, венценосный комедиограф любил щегольнуть смелостью, желая и в этой области быть монополистом. Вяземский в записных книжках цитировал комедию «Именины г-жи Ворчалкиной»: «Казна только что грабит, я с нею никакого дела иметь не хочу», — и замечал при этом:
«Как не узнать тут царского пера: постороннему бы не позволили сказать это».
Но картина нравов, даже самая многофигурная, еще не обязательно групповой портрет общества.
Забавный петиметр Иванушка, персонаж «Бригадира», — нонсенс, нелепость. «Дубовый листок оторвался от ветки родимой», но и к парижскому каштану прилепиться не сумел — так ни при чем и остался. «В Европе видели в нем переодетого по-европейски татарина, а в глазах своих он казался родившимся в России французом». Увидеть эту межеумочность уже было немало, ибо листок-то, выдравшийся из живущей и шумящей кроны, был не одинок; тучами кружились эти странные отщепенцы, ни к кому не умея пристать. Фонвизин, о чем уже шла речь, своим Иванушкой ненароком задел целый рой, целый пласт, целый тип русской «исторической ненужности».
Это было уже немало. И еще мало.
Причины, породившие этот тип, сложны и для России драматичны; ни Фонвизин, однако, ни вся тогдашняя словесность еще не были готовы это осознать. «Бригадир» легкомыслен сравнительно с «Недорослем»: крючкотвор-советник или бригадир, имеющий вместо головы кулак, вовлечены в любовную интригу — и только; что касается Иванушки, то оттого автор и довольствовался хохотом, пренебрегши исследованием, что глубже нравов, проступивших на поверхность, сгустившихся как сливки, он и не глядел. Если ж нечаянно заглянул все-таки, если в злой смех пробились нотки горечи и даже, как ни странно, сочувствия, то причиною тому интуиция пробуждающегося гения, а не его осмысленный взгляд.
Фонвизин тогда видел одну крону. Корней же пока не искал.
«Недоросль» —
дерево целиком, с корнями и кроной. И главное, с почвою, облепившей корни. Почвой российской, тутошней.В главе «Митрофан Простаков, Петр Гринев, Денис Фонвизин…» шла речь про то, сколь естественным плодом для этой почвы являлся недоросль, ставший нарицанием. И он, как Иванушка, нелепость, но, в отличие от того, бывшего посмешищем даже для дураков, Митрофан нелеп только в глазах разума и для души благородной. Для взрастившей его реальности он не выродок, а законнорожденный, плоть от плоти.
Трудновато понять, каким образом возник в семействе солдафона и скопидомки межеумок-петиметр, — одной поездки в Париж для этого мало, да и кучер-француз, попавший, наподобие кучера-немца Вральмана, в учителя к Иванушке, не мог бы в одиночестве пересоздать на свой манер бригадирова сынка: для этого нужна благодатная среда. Простаковщина же только Митрофанов рождать и способна.
То есть вместе с Митрофаном обличена почва, от которой он неотрывен.
Не он один. Цыфиркин, Кутейкин, Вральман — все они могли оказаться в наставниках у наиреальнейших Болотова или Державина. Об этом речь тоже шла.
А госпожу Простакову не выдерешь из создавшей ее и давшей распуститься среды, не потревожив при этом главной российской притеснительницы.
«Бригадир» был комедией в наших нравах; «Недоросль» стал, ежели не очень гнаться за изяществом выражения, комедией в наших общественных условиях. Тут и нравы и то, что их породило.
Герои «Недоросля» дышат тем же воздухом, что и первые зрители комедии, топчут ту же землю; все они дети одной реальности, подвластные ее законам и превратностям. Фонвизин дорожит всякой возможностью это обнаружить, и если, допустим, в село Простаковых вступает военный отряд, предводительствуемый Милоном — что с точки зрения сюжета нужно лишь для вывода на сцену Софьиного сердечного друга, — то автор заодно не упустит случая дать хоть мимоходом штришок деревенской жизни, для современного ему зрителя достаточный.
Не напрасно вбегает на сцену запыхавшийся слуга: «Барин! Барин! солдаты пришли…»; не напрасно вскрикивает Простаков: «Какая беда! Ну, разорят нас до конца!» — есть чего опасаться.
Вот — не в комедии, а в реальности — случается то же самое в Симбирской губернии у господ Левашевых в 1774 году, и староста с земским спешат оповестить находящегося в отъезде помещика о бедственном разоре, учиненном командиром отряда (письмо опубликовано в книге К. В. Пигарева):
«И такие обиды, милосердый государь, и разорение сделал, что и дом ваш господской обесчестил беззаконием, взяв Тимофея Яковлева племянницу меньшую и растлил, а овец ваших, господских, порезали про себя и собакам — 15, гусей — 7, уток — 15, индеек — 5, кур русских — 17, муки ржаной в хлебах поели 3 четверти, овсяной муки стравили и с собой взяли 12 четвертей, овса казачьими лошадями стравили 13 четвертей, крупичатой муки — 3 пуда, а по дворовым и по крестьянам так озорничали, что и стада в поля не пускали, овец и кур недовольно, что здесь ели и с собою, порезавши, брали…»
Это еще далеко не все — так что не зря рассыпается перед Милоном Простакова: «Солдаты такие добрые. До сих пор волоска никто не тронул»; не в сюжетных интересах автора вводить в комедию солдатские бесчинства, но за благополучием частным, воспринятым как чудо, резко проступает неблагополучие общее.
Снова: в частном — общее.
И в общем — частное. Порядок, ни много ни мало, всей государственной жизни подсовывает комедии сюжет.
…У русской литературы есть одна удивительная особенность. Самые острые, самые гротескные ее фантазии нередко оказываются не то что порожденными исторической реальностью — это куда ни шло, иначе просто и не бывает, — но порожденными непосредственно. Кажется, сама жизнь, напружившись, вытолкнула их на поверхность из своего лона.