Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:

А люди — объект внимания и интереса.

Кажется, я противоречу себе? Ведь шла речь о чертах сознания восемнадцатого века, века центростремительного, творящего культ государства, а отнюдь не отдельной личности? Да, но о чертах сознания общего, свойственного Панину и Фонвизину, Державину и Суворову, лучшим людям эпохи (худшие, Простаковы и Скотинины, от него отлучены). Сейчас же придется отлучить и кое-кого из лучших: Суворова, Панина, — речь идет о литературномсознании, об особом взгляде искусства.

Если не ждать от ассоциации больше того, что она способна дать, можно сравнить перемены, происходящие в художественном сознании Фонвизина, с современной ему живописью. Не

с так называемым «жанром», пробуждающимся еще робко и вяло, — с портретом.

Вообще, такие аналогии не только относительны, но опасны, они не могут быть постоянными, и, скажем, Пушкин уже настолько перерастает современное ему живописное искусство, что даже его портретисты перед ним пасуют. Они-то, может быть, даже особенно наглядно. На портрете Кипренского, изображающем двадцативосьмилетнего Пушкина, скорее можно разглядеть молодого романтического автора, который успел сочинить «Бахчисарайский фонтан», но никак не дорос до «Бориса Годунова», — уже тут запоздание. А портрет тропининский? Неужели этот вальяжный русский барин хоть что-то из пушкинского написал?

Это две разные эпохи, настоящее (нет, будущее) и седая, отдаленная старина.

(К слову сказать, единственное исключение, рожденное, как случается, не упорным восхождением профессионализма, а полуслучайным взлетом дилетантства, — портрет Пушкина работы Линева, висящий на Мойке… да и на нем — только затравленный, мучительно усталый человек, что правда, но не вся, ибо, катастрофически мучаясь, этот нарисованный неврастеник писал величественный «Памятник» и мудрого «Медного всадника».)

Иное дело — комедии Фонвизина и портреты Никитина, Антропова, Аргуновых, особенно Рокотова и Левицкого. Тут есть некая близость, как у всякого начала. Начала не в смысле хронологическом, а в реальном, начала не просто словесности или живописи, но искусствав том и в другом. Искусства, отныне обретающего ценность непреходящую.

Время Пушкина еще не настало, и надо, хотя и нехотя, признать, что тут — наоборот: пока что живопись обгоняет литературу. По крайней мере, в своем бескорыстном и оттого особенно серьезном интересе к человеку.

Восемнадцатый век — вообще вершина русского портрета… ну хорошо, одна из вершин: к чему Казбеку соперничать с Эльбрусом? Очень, совсем скоро придут Боровиковский, преображающий натуру в смысле ее украшения, Венецианов с его сентименталистской концепцией, а много позже концептуальность приведет к великим и злым полукарикатурам Серова, где мысль художника распоряжается натурою своевольно, — пока же интерес к ней наивен и серьезен, человек занимает живописца сам по себе.

«Рокотов нигде не достиг полной ясности характеристики…» — с полуупреком напишет автор монографии о гениальном портретисте. И заметит, что черты изображаемых им людей «никуда не устремлены, не выстраданы, они еще не воплотились в определенные общественные формы».

Это правда; перед нами еще просто люди. Стоит ли об этом сожалеть?

Простодушный реализм этого периода связан с презираемым художниками двадцатого века, от Модильяни до Пикассо, стремлением к сходству, к жизнеподобию, но стремление рождено не старательностью полумастера, только-только выучившегося подражать натуре, нет, рука уверенна, она даже поразительно много умеет, однако дух художника еще не возгордился. Ему пока что надобно не заскочить вперед с суждением о предмете, но самому понять предмет.

Искусство уже стоит высоко, однако еще не осознало этого и безмерно далеко от самоуверенности. Даже, скорее, напротив.

М. В. Алпатов заметил:

«Мастера русского портрета XVIII века, даже когда сами они были людьми дворянского происхождения, принимаясь за кисть, чувствовали себя отдаленными от своих заказчиков социальной

гранью. Это сдерживало проявление в портрете непосредственного личного отношения художника к его модели».

Точность этого замечания мы, может быть, в особенности поймем, говоря в следующей главе о сочинителях восемнадцатого века; а то, что «сдерживало», может нравиться или не нравиться, однако именно это составило отличительную черту искусства того времени.

«Из самых похожих», — милостиво оценила Екатерина свой портрет, написанный Рокотовым. Конечно, это обычная реакция почти всякого заказчика, который и в своих портретах работы тех же Модильяни или Пикассо втайне будет надеяться встретить добротную схожесть фотографии, — но и невольно выраженный критерий, не индивидуальный и не скоротечный. «Творец, списавшийПростакову» — это Пушкин напишет гораздо позже.

Прочтем:

«Эта картина — бесподобное зеркало. Художнику в ней как-то удалось стать прямо перед русской действительностью, взглянуть на нее просто, непосредственно, в упор, глазами, не вооруженными никаким стеклом, взглядом, не преломленным никакими точками зрения, и воспроизвести ее с безотчетностью художественного понимания».

Это кажется блестящей характеристикой Рокотова, но это слова Ключевского о Фонвизине; я их лишь дважды подлатал, заменив «комедию» «картиной», «Фонвизина» — «художником».

Пора припомнить цитированные много страниц назад слова, сказанные о Денисе Ивановиче Гоголем, Пушкиным и Белинским: «…все взято живьем с природы… списано с натуры… слишком верные списки с натуры… даровитый копиист…» Может быть, теперь мы готовы понять причину их единодушия, говорящего, что истина найдена: Фонвизин потому оказался столь близок к натуре, что сатирическая предвзятость была в нем побеждена живым вниманием к человеку.

Цитирую Ключевского далее, уже без замен:

«Срисовывая, что наблюдал, он, как испытанный художник, не отказывался и от творчества; но на этот раз и там, где он надеялся творить, он только копировал».

Неужто и историк собирается упрекнуть Фонвизина в том, в чем упрекал его критик, нашедший, что тот «слишком верно» списывает с натуры? Ничего подобного, и некоторое несовершенство терминологии, способное заставить нас это заподозрить, возмещается общим смыслом:

«Это произошло оттого, что на этот раз поэтический взгляд автора сквозь то, что казалось,проник до того, что действительно происходило,простая, печальная правда жизни, прикрытая бьющими в глаза миражами, подавила шаловливую фантазию, обыкновенно принимаемую за творчество, и вызвала к действию высшую творческую силу зрения, которая за видимыми для всех призрачными явлениями умеет разглядеть никем не замечаемую действительность».

Оценка достаточно общая, чтобы не быть отнесенной к одному Фонвизину, и именно это обнажает также общую значимость его пути, стремительного взлета от полукосноязычного «Кориона» к «Недорослю».

Рождение писателя Фонвизина — это рождение русской литературы.

Неуклюжие строчки трудолюбивого и талантливого Тредиаковского — наидоступнейшие для насмешек. Меж тем по-французски Василий Кириллович стихотворствовал легко и изящно — оттого, что там уже была литература, был опыт, были правила. Его знаменитое российское косноязычие… Все-таки хочется заметить: временами взрывавшееся потрясающими строчками: «Вонми, о! Небо, и реку, земля да слышит уст глаголы: как дождь я словом потеку; и снидут, как роса к цветку, мои вещания на долы»… Словом, не только такое,но и вправду само косноязычие — это родовые муки отечественной словесности, а кто ж станет ждать от роженицы сладкозвучий?

Поделиться с друзьями: