Уна & Сэлинджер
Шрифт:
К великому изумлению Джерри Сэлинджера, когда он, заикаясь, представляется: «My name is Salinger, Jerome Salinger», Хемингуэй радостно приветствует его как старого товарища и приглашает за свой столик в баре, тот самый, который со временем будет носить его имя. Сорокапятилетний Хемингуэй без пиджака, в рубашке и грязных армейских брюках; его сопровождает французский партизан по прозвищу Марсо и молодой американец. У него пышные усы, ежик волос с проседью и намечающееся брюшко. Он посылает по статье в месяц журналу «Кольерс», который опубликовал новеллу Сэлинджера «Виноват, исправлюсь» [104] в июльском номере сорок первого года. Хемингуэй узнал Сэлинджера по фотографии в «Эсквайре» и помнит его новеллу «Душа несчастливой истории». «У вас есть новые тексты? Покажете?» Сэлинджер достает свежий экземпляр «Сатердей
104
Оригинальное название «The Hang of It».
105
Оригинальное название «Last Day of the Last Furlough».
– Вы хотя бы знаете, чего здесь ищете?
– Нет, зато знаю, что потерял.
Поначалу оба не снимают масок: великий писатель, гордый собой, льстивый салажонок… Такие курбеты – классика литературной жизни.
Новелла «День перед прощанием» была написана в Англии перед высадкой союзников и опубликована в июле сорок четвертого года в «Сатердей ивнинг пост». Это рассказ о сержанте Джоне Ф. Глэдуоллере-младшем, который должен вновь отправиться на войну, хотя ему больше нравится читать «Анну Каренину» и «Великого Гэтсби». К нему приходит в гости лопоухий солдат, двадцатидевятилетний Винсент Колфилд, чей младший брат Холден пропал без вести. Дело происходит где-то близ Нью-Йорка, зима, идет снег, Джон катает на санках свою сестренку Матильду и думает: «Я счастлив, как никогда в жизни. Ладно, стреляйте в меня, коварные японские снайперы, плевать мне на вас!» Винсент Колфилд делает предложение десятилетней Матильде. «Со штатскими у нас больше нет ничего общего. Они не знают того, что знаем мы…» [106] С каждым опубликованным текстом стиль Джерри становится все мрачнее, обретая своеобразие и безумие.
106
Перевод М. Ковалевой.
Мало-помалу выпитое оказывает свое действие. Джерри, втайне предпочитавший Фицджеральда, приятно удивлен разницей между Хемингуэем – публичным лицом и Хемингуэем-человеком. В Хемингуэе тоже есть свой надлом. Джерри расскажет об этой встрече с Хемингуэем в письме от 4 сентября 1944 года своему учителю Уиту Бернетту, главному редактору «Стори»: «Он показался мне мягче, чем его проза; устно он не так суров, как письменно», и даже найдет его «простым и обаятельным». В отличие от Фицджеральда, Хемингуэй во хмелю не был агрессивен и искренне заинтересовался начинающим автором.
– Я надеялся, что война вдохновит меня на книгу, – сказал Джерри. – Но теперь даже говорить об этом не хочу.
– Я тоже так думал в ваши годы, – ответил Эрнест. – Но те, кто пережил войну, говорят только о ней, даже когда о ней не говорят. Ею буквально пропитаны все ваши новеллы в газетах.
– Вернувшиеся с Первой мировой только о ней и говорили своим детям, чтобы объяснить, как это было ужасно, но что она, однако же, сделала их мужчинами, героями, вернувшимися из ада, и тому подобную хрень. И что же в результате? Дети захотели того же самого. Поэтому я торжественно клянусь никогда и никому о ней не говорить. Всем, кто воюет на этой новой войне, следовало бы помалкивать. Война будет… нашим айсбергом, верно?
Хемингуэй улыбнулся. Беседуя с собратом по перу, он отдыхал душой, и это было отрадно. Он иногда сравнивал свое творчество с верхушкой айсберга, и теперь ему приятно, что желторотик об этом помнит. Трудно себе представить, до какой степени редки в жизни писателя глубокие замечания о творчестве, даже в интервью, критических статьях и беседах с коллегами. Чтобы начинающий юнец высказал дельное соображение о вашем творческом методе – такие аномалии случаются в жизни художника четыре-пять раз, не больше.
– Война – подводная часть, – продолжал Джерри, – то, что написано на странице, – лишь одна восьмая виденного, так?
– Писать не значит выкладывать все, – кивнул Эрнест, – надо выбрать деталь, которая разит наповал.
– Я пытаюсь, но отсекаю мало лишнего.
– Отсекать
лишнее – всегда проблема, – сказал Хемингуэй, глядя на свою сигарету. – Вы читали Библию? Старую, короля Якова. [107] Почитайте Книги Царств, это образец повествования. Я все позаимствовал оттуда, лаконичность абсолютная…107
Библия короля Якова – перевод Библии на английский язык, выполненный под патронажем короля Англии Якова I и выпущенный в 1611 г. Вплоть до настоящего времени Библия короля Якова носила статус утвержденного, «авторизованного» королем перевода, хотя, в отличие от предыдущих «авторизованных» переводов, начиная с Большой Библии, изданной при Генрихе VIII, на самом деле никакого королевского утверждения никогда не получала.
– В романе «По ком звонит колокол», – продолжал Джерри, черкнув в своем блокноте «Библия короля Якова: Книги Царств», – у вас есть образ: череп, расколотый, как цветочный горшок. Мне случалось видеть разбитые головы, но, по-моему, они похожи скорее на взрезанные дыни, треснувшие арбузы, лиловых осьминогов, цветную капусту в пузырях… например, клок волос, вывороченный, как ком земли, на которую кто-то пролил малиновое варенье и яичный белок. Так странно, когда парень со всем этим месивом на голове еще жив и зовет тебя на помощь, весь дрожа, вытаращив глаза… Ох, fuck, извините.
Джерри залпом опрокинул стакан, борясь с тошнотой. Хемингуэй съел кусочек сыра. Руки у него дрожали, как у Юджина О’Нила, хоть тот и не воевал (его в семнадцатом году комиссовали по состоянию здоровья). Джерри достал из вещмешка белую пепельницу и протянул Хемингуэю. Тот, узнав ее, прыснул и раздавил окурок сигары о нарисованного на дне наглого аиста.
– А, как же, «Сторк», лучшее там – крабы, я часто вспоминал их в Испании, когда приходилось обедать супчиком на воде да апельсином. Мы вернемся туда до зимы, по крайней мере, я на это надеюсь… Зимы в Германии слишком суровы. Надо непременно разделаться с ними пораньше. Так о чем мы говорили?
– О черепе, похожем на расколотый цветочный горшок.
– А, yes, цветочный горшок. Это был труп, пролежавший несколько дней, в Испании. Череп, видимо, раскроили прикладами уже после смерти. И он был лысый. Без волос кость была похожа на разбитое яйцо, но цвета охры или, скорее, терракоты, наверно из-за разложения, а может, от грязи. Точь-в-точь разбитый цветочный горшок на улице, знаешь, когда, проходя по тротуару, говоришь себе: «Вау, еще пара минут – и это упало бы мне на голову».
– Ха-ха-ха! «Еще пара минут»… Я говорю это себе каждую минуту после дня Х. Мы что ни день чего-то счастливо избегаем. Айсберг – это мы, выжившие, а невидимая часть – наши мертвецы, все эти трупы под толщей воды.
– Ты напомнил мне Гертруду Стайн. Однажды, когда я был у нее, она мне сказала: «Не то важно, что дала тебе Франция, а то, чего она у тебя не отняла». Долго до меня доходило, что она имела в виду, мужененавистница наша.
Подобно тысячам других американцев, высадившихся во Франции в сорок четвертом году, они делали вид, будто им все нипочем. Алкоголь и черный юмор – только это и помогало выдержать. Так врачи скорой помощи в больницах, в самом страшном ожоговом отделении, заставляют себя шутить, не то катались бы по полу, вопя еще пронзительнее пациентов. Отель был переполнен; демократия вновь вступила в свои права; повсюду царил прежний кавардак. Страх сменил диспозицию, немцы удирали по крышам, а коллаборационисты хоронились в канализации. Было странно, что можно крикнуть на улице «Fuck Гитлер!», не боясь, что тебе загонят спички под ногти.
– Но цветочный горшок – это еще и чтобы избежать сравнения с чем-то живым. Понимаешь, Джерри, если ты вздумаешь сравнивать мертвецов с животными, или с плодами, или с кровавым мясом, это в точку, но не так поражает, как неодушевленный предмет.
– Вы пишете натюрморт?
– Нет, мой милый, я описываю мертвеца. [108] Откройте еще бутылку, Альбер, пожалуйста, – сказал Хемингуэй официанту по-французски. – Хочешь быть правдивым – плюй на реализм. Дело не только в правде, дело в воздействии на читателя. Вот чего я искал: сравнения, от которого впору содрогнуться. Но малиновое варенье – это находка.
108
Игра слов: «натюрморт» означает по-французски «мертвая натура».