Уникум Потеряева
Шрифт:
— А вы, оказывается, интересный, — сказала Аллочка, потупясь.
— Стакан чистый у вас? — Алик плеснул в него воды из графина, ополоснул, кинул ополосок в окно — тот сверкнул мгновенною радугой. Сорвал пробку с бутылки, разломил колбасу. Вино багряно осветило стакан. Искусствоведка осторожно приняла граненый сосудик, понюхала; понюхала и колбасу. «Может быть, это и есть настоящая жизнь? — подумала она. — Во всем ее буйстве и прелести».
Назавтра утром Ничтяк уже стоял перед Крячкиным и докладывал:
— Слаба, кобра, оказалась на передок. Но все чего-то хотела, я так и не понял. «Я, говорит, хочу тебя познать как явление». Когда убегала, какую-то бумажку написала еще, не знаю, куда сунула…
— Хорош болтать! — цыркнул хозяин. — По делу давай.
— По делу, значит, так: картина действительно была, и писатель ее забрал —
— Все у тебя?
— Что, мало? — всполошился Ничтяк. — Если еще чего надо, дак я мигом слетаю…
— Ишь, заторопился! Что ты там еще хочешь узнать? Опять пустышку потянули, ясно ведь!.. Нам что нужно-то? Клад, верно? Ну и где же его взять? Ч-чепуха, напрасно съездил… Хоть это-то скажи: известно им что-нибудь про этот клад, или совсем ничего?..
— Я спрашивал! Кажись, была какая-то легенда, но они ее сами конкретно не знают. Вроде того, что надо искать ее в каких-то семейных преданиях…
— Вот бляди!
— Я про то же и базарю, — эхом откликнулся Ничтяк. — Натуральные бляди. О! Нашел, Егорыч!
— Чего ты нашел?
— Да ту бумажку, что она мне оставила! Во, во! — Алик вынул руку из заднего кармана джинсов. — Ну-ка почитаем…
— Дай сюда. — Крячкин напялил очки.
— День отошел и радости унес,Влюбленность, нежность, губы, руки, взоры,Тепло дыханья, аромат волос,Смех, шепот, игры, ласки, шутки, споры…— Знаешь такого? — спросил он уголовника. Тот развел руками. Петр Егорыч смял листок, и в открытую форточку выбросил в огород.
ЧИТТАНУГА РУБИТ БУГИ
Где-то на первом этаже плакала женщина; Кошкодоев знал ее голос, и знал причину плача: медсестра из кардиологии Тамара Опутина убивалась по взрослому сыну Кольке, которого нашли утонувшим в городском пруду. От него и остался-то, по правде, один скелет: объели рыбы с раками, тем более, что труп долго лежал на дне, кто-то набил одежду камнями, чтобы не всплыл. Какое жесткое время! И все сочувствовали Тамаре: мо, хороший был парень, непьющий, уважительный, скромный. Работал у Димы Рататуенко, тот вообще был прекрасный человек, душевный и щедрый. Нашли на поляне его, разодранного деревьями, и Федора Иваныча Урябьева в петле. Ясно, что обеих убили какие-нибудь бандиты и мафиози — вон сколько о них
пишут, и никак не могут справиться. Где же справиться, когда все куплены!..Пропала статья! Ее, правда, напечатали в газете — в тот самый день, когда убили этого парня, Рататуенко. К нему-то, писателю земли русской, не может быть никаких претензий: он свой долг отработал честно. Но… жалко все-таки, что такой материал пропал, не принес конкретного результата! Тут уж работает профессиональная гордость, никуда не денешься.
От жуткого воя медсестры Кошкодоева передернуло. Надо же, и не знал, что у нее взрослый сын! Видно, родила совсем девчонкой. Признаться, собирался дернуть ее перед выпиской, дело шло к тому надежно, Тамара даже специально подменилась в графике. И вот — на тебе. Вадим Ильич почувствовал себя обманутым, и раздражился.
Он сидел у кабинета главного врача, и ждал его появления. Нету и нету! Что они себе позволяют, эти уездные господа! Другие больные глядели на него с любопытством: не каждый день приходится бывать в компании столичного писателя! Наконец ему надоело это дело, и он отправился прогуляться. Пусть-ка его самого теперь поищут. В том, что побегут искать, и притом быстро, сомневаться не приходилось.
Через ворота он вышел в жилой квартал на окраине городка. Между домов была детская площадка; устроясь на скамейке возле песочницы, он принялся слушать бабью болтовню от подъездных лавочек.
— Д-да ведь как он ее за волосья-то ухвати-ил! Да ведь ка-ак это шв-варкнет!! Я даже испугалася, право-слово.
— Да ты што, я уж давно с ним не живу! Я уж третий месяц с Валькой! Как ты его не знашь! В серой куртке ходит. С Клавдей Попкиной раньше жил!
— Чечены атом в Москве взрывать хочут.
— И вот соседка-то говорит: я, мо, Фая, хочу покончить жизнь самоубийством. Зачем, мо, мне нужна такая измена?..
— На платье бубенчики нашила — и ходит, ровно путная. Ее спрашивают: «Ты чего ходишь, звенишь?» — «А это раньше был такой обычай. Надо старину возрождать».
— Вмякался — весь лисапед в клочья. И от самого мало что осталось.
— Ну убила бы я этого Фернандо. Как он не видит, что ребенок-от от него? Это теща, сука, воду мутит!..
— Я говорю: «Ты чего экой гриб-от принесла?» — «Дак я, бауш, думала…». Дурная башка.
— За четыре семьсот уже нету, позавчера кончился. Теперь токо за пять сто. Не веришь — сама сходи!
— Не-ет, и в войну так худо-то не жили!..
— Новый батюшка больно баской. И матушка баская. И ребята у их баские.
— Исказнила бы я всех правителей. Прямо вот руками бы разодрала.
— Нет, бабы, царя надо. Цар-ря.
К песочнице приползли, еле на ногах, два пожилых пьяных. Не отвлекаясь на Кошкодоева, они продолжали свои разговоры.
— Слышь, друг Петруша, — вопрошал один другого. — Ты куда фуражку-то девал?
Друг Петруша глубокомысленно крякал, пучил глаза и шевелил пальцами растопыренных рук.
«Ублюдки, — подумал вдруг Вадим Ильич. — Все ублюдки. Энтропийная биомасса».
Вечное ОБМОКНИ.
Но самое интересное — не сам ли ты был частью этой биомассы, сосал ее соки, дышал ее воздухом, мыслил ее категорями и объяснялся ее убогим языком? Что, собственно, произошло? Переход на иной уровень потребления? Но ведь это не причина, производная величина. Перепрыгнул из взрастившего тебя слоя в другой? Нет, мой друг, не перепрыгнул, а переполз, оставляя кровавые ошметки. Долго полз, через минные поля и насквозь простреливаемые зоны. Это были непростые годы, и остаться на той войне живым — тоже оказалось непростым делом. Это не в литинститутской общаге, не на почвенных тусовках гундеть о своей замечательной кондовости, о неприятии иных эстетик и ипостасей. Я, мо, один знаю жизнь народа! Какая жизнь, какой народ!.. Давно ли дошло, что литератор не должен думать о таких вещах, нельзя на них закорачиваться, это гибель, безусловная гибель… Но как жаль потерянных во вздоре годов. Ведь что получается: только-только начинаешь улавливать отблеск зависшего в безнадежной высоте волшебного шара, дарующего надежду — как разумный мозг уже говорит: поздно, дружок, ты достиг своего предела. И все потому, что лучшие года прошли в уездных детсадах, захолустных приготовительных классах, тьмутараканских коридорах и армейских учебках — в то время как счастливчики с рождения учились в лицеях, с младенчества записанные в офицерские чины. И не больно покичишься перед ними кондовой сутью: я-ста, да мы-ста! — их Литература тоже на крови, да часто и погуще, и покруче твоей.