Уникум Потеряева
Шрифт:
Мать сходила в сельскую церковь, помолилась Христу, пречистой Деве и святому Гонсалу, нагрузила нехитрыми пожитками, прикрепив по бокам бочонки, ослика Нуну, — и отправилась с дочерью на заработки. Было начало июня 1936 года.
А через год девятилетняя Мария Сантуш Оливейру уже плыла по Средиземному морю на советском транспорте «Феликс Дзержинский» с партией испанских детей, увозимых на другую родину… Вот как случается порою, когда человек, неважно какого возраста, попадает в обстоятельства, в которых ни воля, ни ум, ни желания, и никакие иные черты и качества не имеют уже ни малейшего значения.
В большой латифундии, куда им удалось устроиться на работу, мать почти сразу сошлась с Фелисио, крепким усатым мужчиной сурового нрава, энергичным и любящим справедливость. Он не один там был, целая компания откуда-то из Новой Кастилии, таких же крепких и крикливых. И все оказались анархистами: лишь только 18 июля Франко поднял мятеж — Фелисио и его друзья сразу забыли о сборе оливок, вообще о всякой работе, и двинулись в дорогу, на защиту своего родного Толедо. Они хоть
А как же Кармела? Единственно, что она четко затвердила в той суматохе, это — не потерять Фелисио, которого успела полюбить с пылом истинной латинянки. Хриплоголосый и многоречивый, певец, истинный мужчина в ласках — он, конечно, не шел ни в какое сравнение с неумным, вороватым, пресным Жуаном. Был продан за гроши ослик Нуну, выброшены назначенные для масла бочонки, оставалась лишь одна проблема, один груз на сердце: дочка Мария. Кармела уже хотела договориться с какой-нибудь португальской семьей, чтобы увезли девочку на родину, — но великодушный Фелисио велел и ее взять с собою, чтобы набиралась революционного духа. Шумной компанией, с приключениями, они добрались до Толедо, — и угодили в самое пекло: бомбежки, обстрелы, атаки… Сама Мария сильно застудилась в пешем переходе через высокие Толедские горы, и попала в больницу. Мать навещала ее: суровая, в военных штанах, с винтовкой. А однажды явился Фелисио, и сказал, что мать ранило осколком снаряда, и она лежит теперь в госпитале. В день, когда бомбежка была особенно сильной, и перестрелка слышалась совсем близко — за нею пришла в больницу тетенька в форме республиканской армии; собрав ее наскоро, вывела на улицу и посадила в грузовик с еще несколькими ребятами и ранеными бойцами. Они выехали за город, на большую дорогу, и влились в поток машин — армия отступала в сторону Мадрида. Было уже холодно, осень, Мария дрожала на ветру; как уютны были бы сейчас вечера в небольшом домике в провинции Байшу-Алентенжу! Их бомбили: люди ссыпались из кузова, и падали в кюветы. Наконец, машина въехала в Мадрид. Там таких, как Мария, было много, все они жили в одном доме, и звались: «Дети бойцов республиканской армии». Много сирот, кто-то и сам не мог сказать, живы его родители или нет: столько народа сгинуло бесследно в пучине этой войны — как и в любой другой войне! Вот и Мария тоже не могла сказать, живы ли ее мать Кармела и ее избранник Фелисио? Никогда больше в жизни она не слыхала о них. Ее спрашивали, откуда она — и, услыхав ответ, прекращали разговоры: никакой возможности отправить ее домой в те времена, конечно, не было. Мария привыкла, ее перестала тяготить такая жизнь: в куче, гомоне, тесноте, в мелких детских обидах и скандалах. Лишь бы кормили, и не гнали на улицу. С началом бомбежек Мадрида ребят вывезли в Сарагосу, там было похуже, но и пробыли там они недолго: снова сняли с места и перекинули в Барселону: там уже ждал корабль, чтобы везти их в Советский Союз. Барселонцы лезли на причал, плакали, кричали, бились в истерике, когда шла погрузка. На судне играл оркестр, веселые матросы встречали их и разводили по каютам. Глядя на удаляющийся берег Испании, Мария Оливейру не испытала никаких чувств: для детей переезд с одного места на другое — смена впечатлений, не более того. Она уже стала забывать о деревушке, о вечернем очаге, дедушке, брате Луише… Лишь мать помнила всегда, и это нормально, ведь покуда теплится такая память — ты не совсем одинок, тебе есть за что зацепиться.
Встречали их пышно, с великими торжествами, разместили в лагерях, там учили носить пилоточки-испанки с кисточками, завязывать красные галстуки, отдавать салют и ходить строем; на встречах задавали глупые вопросы об их героическом участии в войне. Многие ребята попадали в семьи: становились сыновьями, дочерьми других людей. Марию миновала эта участь: во-первых, она была не испанка; во-вторых — молчаливая, не виделось в ней легкости общения, готовности весело ответить на шутку, сплясать зажигательный танец, щелкая пальцами. Шла подспудная сортировка: подобные ей собирались в интернациональные детдома, как материал для ремесленных училищ. Но все-таки это были специальные детдома, за ними следили особо: и в своем, расположенном в городке на стыке Украины и России, Мария чувствовала себя совсем неплохо: там сыто кормили, хорошо одевали, нестрого спрашивали за учебу, местные ребята относились очень уважительно, — в-общем, в этой стране можно было жить. Даже не совсем так холодно, как пугали. После детдома дадут специальность, потом отправят на завод; в общежитии меняют белье, вечерами можно ходить на танцы. На танцах, или в цеху, или на вечеринке познакомишься с парнем, и выйдешь за него замуж. А если семья заводская, да пойдут дети, то через какое-то время можно получить и комнату. Дальше… дальше мечта не шла. Замужество — и то слишком дальний рубеж, чтобы о нем рассуждать серьезно.
К началу войны Марии исполнилось тринадцать лет; она только что окончила четвертый класс. С эвакуацией детдома не было никакой суматохи: им сразу дали эшелон, со всеми предосторожностями вывезли из опасной зоны, и дальше — до Емелинска. Год мыкали там горе, никому не нужные, в каком-то клубе, вдобавок непривычные к холодам испанцы начали болеть: за зиму умерло несколько ребят. На них не было теплой одежды, пришлось забыть о хорошей еде: похоже, жизнь решила обрушиться всей тяжестью. Не было и занятий:
упали нежданно-негаданно в чужое место — а где прикажете взять для вас учителей, бумагу, учебники, другие принадлежности? К лету, короче, совсем закисли. И тут пришла разнарядка: в ремеслухи, в ФЗО. Тут же, в Емелинске, чтобы никуда не ехать, не срывать ребят, не загружать железную дорогу в военное время. Числилась на той бумаге и Мария Оливейру — ей надлежало идти учиться в РУ-16, на штукатура. Тут же представитель училища забрал ее документы из детдома и унес в училище, захватив с собою саму Марию и еще трех девчонок-испанок. Но испанское происхождение уже не бралось в расчет: они учились по русским программам, и объяснялись уже более-менее сносно. Выдали черные шинелюшки с петлицами, шапки, ботинки — и погнали сразу же на строительство химкомбината, за город. А холода!.. Добежишь до печки-буржуйки, не чуя ни рук, ни ног, — а мастер с прорабом уже орут: «А ну по местам! Не рассиживаться!..». Первою пала Пепитка Каррерас из Теруэля: сначала — воспаление легких, потом перевели в туберкулезную больницу. Они были подружками еще с Барселоны, познакомились перед погрузкою на теплоход. В первый же выходной Мария пошла навестить Пепитку. На доброту училищного люда рассчитывать не приходилось, и она завернула в детдом: там еще были и свои, и знакомые, наскребли несколько конфеток, пару яиц, полстакана повидла, испекли сладкую булочку. В приемном покое к ней вышла Пепитка: худая, с подглазьями, с марлевой повязкою на лице. Мария отдала ей гостинец; они сели, и заговорили по-испански.— Домой хочу, — сказала Пепитка. — Но уже не успею. Скоро умру.
— Я тоже. Зачем мне жить здесь? Это чужая страна. Ее людям не жаль нас.
— Кто кого жалеет, когда такая война! Разве нас жалели в Испании? Ведь мы ничего не понимали, и не были ни в чем виноваты — и все равно оказались в чужой земле. Может быть, ты будешь счастливее меня — увидишь еще и оливковые, и апельсиновые поля, и как дети катаются на осликах…
— Что ты, разве можно здесь выжить!..
— Я украла у сестры-хозяйки маленький свечной огарок. Сейчас я зажгу его в палате, и вознесу молитву Пречистой Деве, чтобы она спасла тебя.
— А тебя не увезут за это в тюрьму?
Пепитка усмехнулась:
— Нет, сюда они не заглядывают. Здесь можно молиться.
Она вдруг коротко, глубоко вдохнула, выпучила глаза, прижала ко рту кровавую тряпку… Махнула рукой, прощаясь — и быстро пошла из покоя, заходясь в кашле.
Был конец января. Солнце в розовой дымке, пар от закутанных людей… Мария выстояла очередь, купила билет в кино. Дрожащие лучи из кинобудки падали на белое полотно; люди сражались, умирали, пели песни, кто-то ждал любимого человека… В-общем, все равно, где человек теряет жизнь: в бою или на больничной койке. Суть одна. Девушка уснула. Потом ее подняли, и, толкаемая со всех сторон, она побрела к выходу.
Настали сумерки. Храпели лошади, бегущие с санями, фырчали машины. Завтра снова на работу, ляпать стылый раствор на каленые морозом стены… Она подошла к крыльцу большого здания, облокотилась на перила и заплакала. И решила умереть, замерзнуть здесь, на улице: не было сил больше жить.
В палате Пепитка Каррерас поставила на тумбочку выпрошенную у одной больной православную иконку — ей было не до конфессионных тонкостей, она их и не знала, Богоматерь есть Богоматерь! — зажгла свечку, встала на колени, сложила ладони перед грудью. Тихо выпелась больными легкими заученная в детстве молитва:
— Avе Mаriа, рurissimа, grаtiа рlеnа!.. [25]
Именно в этот момент двери здания отворились, и на крыльцо вышел человек. Подошел к привязанной к перилам лошади, стал распутывать уздечку. Мария всхлипнула, человек оглянулся, вгляделся в нее:
— Эй, девка, ты чего это?..
Это был председатель потеряевского колхоза имени Маленкова Мокей Петрович Кривощеков, наведавшийся в Емелинск по грозной повестке: сам Уполномоченный Наркомата заготовок требовал отчета о недопоставке дуб-корья. В его конторе сурово громыхали, метали молнии, грозили судом, — но Кривощекову было не привыкать, ему грозили судом чуть не каждую неделю — а деваться было некуда: в деревне свои детишки, старики, да сколь других жителей: на кого их оставишь?
25
Возрадуйся, Богородица Мария, Пречистая Дева!.. (лат.)
— Ну, дак чего?.. Омморозилась, Господи!
Он принялся тереть жесткой голицею ее скулу.
— Ай, девка! Ай, девка! Некогда ведь мне с тобой… Неможется тебе, што ли? Куды везти-то тебя, говори!
— Не надо везти… Хочу умирать…
— Не болтай, балда! Ну-ко, пошли давай.
Кривощеков потащил ее с собою на крыльцо; в теплом вестибюле свернул цыгарку.
— Сама-то куришь? Сыпануть тебе?
Мария замотала головой.
— Беда с тобой. Забеременела, што ли? Нет? Што ж тогда помирать-то? Жить надо.
— Нет. Не надо.
— Ишь, какая! Кто хоть по нации-то будешь: еврейка, армянка?
— Я из Португалии.
Мокей Петрович хмыкнул: надо же, какие еще бывают, оказывается, места! — поглядел на ремесленный бушлатишко, черную шапку со скрещенными молоточками… Наклонился к ней:
— Больно тебе худо здесь живется?
— Да. Нельзя жить. Только умирать.
— Пфу ты, заладила свое! Со мной поедешь? Я в деревне живу. Да я не злодей, не бойся, тела твоего мне не надо, я уж сына успел на войне потерять, а старшая — та ровесница, поди-ко, тебе будет. И еще ребята есть… В семье-то поживешь — дак и отойдешь, глядишь… Паспорт-от при тебе?