Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Браво, Дуров! Король шутов! — рукоплещет ему публика.

— Но не шут королей, — гордо отвечает Дуров.

А великолепная дуровская хавронья, о которой теперь знает пол-Европы?! Дрессировка свиней — дело, конечно, не новое. Известный дрессировщик Танти давно выпускает свинок в кружевных панталончиках вальсировать перед публикой. Но знаменитой стала именно дуровская хавронья.

Сия героиня в Германии отличилась. Поставил перед нею Дуров хлеб и немецкую каску — выбирай, мол. Она хлеб-то не стала и нюхать, а принялась каску облизывать. Анатолий Леонидович и говорит: «Вилль гельм — то есть свинья хочет каску». Опасная игра слов! Публика взревела от восторга…

А Дурова в тюрьму. В Моабит, для особо важных преступников. Как же, русский клоун самого кайзера Вильгельма обсмеял…

Владимир Леонидович, в отличие от брата, гастролирует больше по России. Звери у него превосходные.

Собака вертится и ловит свой хвост. Уморительные прыжки. А дрессировщик ей:

— Смотри, Лорд, не оторви хвост, а то будешь собака куцая, как наша конституция.

Рев, хохот, «браво».

Владимир Леонидович красив, статен, у него великолепные усы, держится на арене совсем не по-клоунски, благородно, с высоким достоинством. Губы часто растянуты в улыбке, а глаза невеселые-невеселые, и весь его облик говорит умному зрителю: «Откуда взяться веселью-то?..»

Из Петербурга в Томск прибыл адвокат Павел Федорович Булацель. Собственной персоной. Тот самый Булацель, который заявил, когда скончался Федор Никифорович Плевако:

— Хоть сердись, хоть не сердись, а дохлый лев — это всего-навсего дохлый лев. Я не против, чтобы их было не один, а два!

Плевако — знаменитый адвокат, друг униженных и оскорбленных. А второй «лев», на которого намекал Булацель, Анатолий Федорович Кони.

Сын драматурга, почетный академик Петербургской Академии наук, инвалид, на костылях, полукарлик со сморщенным лицом, но с проницательно-умным взглядом, Анатолий Федорович Кони пользовался необычайной популярностью. Выдающийся судебный оратор, он в свое время добился оправдания Веры Засулич, вотяков в «мултанском деле» и многих других обвиненных. Именно эта слава и не давала покоя Булацелю.

Вот такой человек был приглашен в Томск на судебный процесс о «томской резне».

Этого процесса ждали давно. Слишком давно. Следствие растянулось на долгие годы. Власти не спешили. Как будто поджидали, что дело уснёт само, острые впечатления сгладятся, память сделается мутной, а часть свидетелей и обвиняемых куда-нибудь да денется.

Уже совсем было томичи решили, что этому процессу не бывать. Но он все же состоялся.

Внимание общественных сил к нему старались не привлекать. Отчеты о судебных заседаниях печатались сдержанные, в одну-две тощие колонки. Речи Булацеля давались в сокращении.

Еще в ходе следствия все обвиняемые — кстати, до суда они жили на свободе — были поделены на три группы. В первую, количеством восемнадцать человек, попали главари шествия — Михаил Беззапишин, Савушка Скопец, Богун, Васильев, Жихарев и другие. Во вторую — двадцать семь человек, те, кто был замечен в грабежах магазинов и квартир. И третья — тридцать пять человек — те, что подбирали на площади вещи, деньги, раздевали мертвых и раненых.

В результате булацелевского усердия обвиняемые первой и второй групп были… оправданы. А те, кто попал в третью, получили один-два года арестантских рот.

Город ахнул от такого приговора сибирской Фемиды.

— Вот это строкуляция, — удивлялись горожане. — Грабежи есть, воровство есть, а воров нету!

— Булацель знатный плотник, чо захочет, то и вырубит.

— Да-а… Всю жизнь так: не то играют, чо хочет скрыпочка…

— Наша невестка всё стрескат!

— Ничо: вырос лес, вырастет и топорище…

Но о топорище говорилось робко, скользом.

Хоть

такой, да состоялся в Томске судебный процесс об октябрьских событиях 1905 года; в других городах обмолчали октябрь. Хоть негромкие, но слова покаяния произнесены. Хоть в четверть силы, но осуждение высказано. Как сказал Поэт, перед Господом всё беспобедно. Только Его суд справедлив и ясен. Всему свое время.

Время, время… Оно тащилось медленно, вяло, словно на перебитых ногах. Затаенно и глухо зрели в нем перемены. Но до них было еще далеко.

 Ботанические чаи

После болезни Пономарев неожиданно стал прилежно верующим. Полюбил читать божественное. На ночь долго молился за себя, за всех, кого любил, о ком тревожился. Молитвы у него были какие-то странные, самодельные:

— Положи, Господь, камешком, подыми перышком… Шоркни, Боже, по душе, по телу, по животу, по ближним моим, по моему здравию…

Скажет несколько слов — и долго прислушивается, словно ждет ответа. Потом начинает глубоко, по-старушечьи вздыхать.

— Знаю, я недостоин твоей милости, Боже, награди тогда скромного труженика науки, раба твоего Порфирия сына Никиты…

— Что ты там бормочешь, Иван Петрович? — поинтересовался Крылов. — На себя стал не похож.

— С Богом говорю, — смиренно ответил Пономарев. — Жил дурно, грешил много. Теперь время настало о душе позаботиться.

— Ну-у, — Крылов даже руками развел. — С чего это тебя? Впрочем, хочешь говорить с Богом, говори. Но и лекарством не манкируй. Пей. Не то ругаться станем.

Вот почему когда из Петербурга из Академии наук пришло вдруг известие о том, что Крылову присуждена премия Бэра, Иван Петрович возликовал и… принял эту нежданную радость на свой счет: «Услышал мои молитвы Творец! Богат Вседержитель Предвечный милостью!»

— Иван Петрович, в своем ли ты разуме? Мы ведь с тобой старые матерьялисты, — пробовал его урезонить Крылов.

— Матерьялисты — да, — невозмутимо согласился Пономарев. — Однако жив Бог, жива и душа моя. Бог правду ви-и-дит…

— Ви-и-дит, — передразнил его Крылов. — Много он в девятьсот пятом видел…

Споря с Иваном Петровичем, Крылов пытался заглушить бьющую из глубины души радость. Но бесполезно. Как плотину прорвало — ему хотелось смеяться, говорить, размахивать руками, бежать куда-то…

Премия имени Карла Бэра — не просто денежное поощрение. Это признание серьезных заслуг перед отечественной наукой. Значит, не зря Крылов начинал и заканчивал свой рабочий день с лампой. Значит, действительно «Флора Алтая и Томской губернии», которую он посвятил своему другу Николаю Мартьянову, стала-таки событием для русской науки… О, как прав Климент Аркадьевич Тимирязев, когда говорит, что наука — самая лучшая, прочная, самая светлая опора в жизни, каковы бы ни были ее превратности! Крылов готов к любым жизненным изломам, лишь бы хоть изредка, хоть в конце пути вновь испытать такую чистую и глубокую радость, подобную нынешней…

— Ну, что ты молчишь, истуканова головища? — промакивая кружевным платочком глаза, сказала Маша.

Она плакала от радости и гордости за мужа. Вспоминала годы и годы его незаметного труда, свое одиночество и ожидание. Ей казалось, что в этой награде есть и частица ее жизни, ее терпеливости.

Ей хотелось, чтобы муж наконец признал это, произнес вслух — и тогда это было бы ее наградой… «О мужчины, — хотелось ей сказать. — Когда вы получаете свои призы, которых так жаждет ваше честолюбие, имейте великодушие признать, что в них есть и доля женского участия!.. Хотя бы вспомните об этом…»

Поделиться с друзьями: