Университетская роща
Шрифт:
— И мы премного довольны, — степенно ответил в свою очередь старшой. — Будет нужда… мы завсегда…
— Да, да, конечно! Будьте здравы. И спасибо за службу, — Крылов по очереди пожал мужикам тяжелые, будто свинцом налитые, узластые руки. — Вы уж сильно здесь, в Тюмени, не того… Соблазнов много, поостерегитесь.
— Да мы, конешно… Нешто не понимаем, барин, — забормотали мужики, хотя по их глазам было видно, что прямо отсюда устремятся они в долгожданный трактир. — Да нам и не можно… Лошадей куда ж…
Дольше других Крылов задержал в своей ладони узкую, холодную, как лед, руку Акинфия.
— Прощай, Акинфий.
— Прощай, барин, — хмурясь отчего-то, пряча глаза, ответил паренек. — В каждой избушке свои поскрыпушки. У тебя своя дорога, у реки — своя, у меня — третья.
— Так ведь и дороги сходятся, — не согласился Крылов. — Экий ты, право, Акинфий.
— Каков есть.
С лёлей пообнимались троекратно, по-русски.
— Спасибо тебе, отец, за науку, за рассказы твои. Любопытно мне было с тобой, полезно, — сказал Крылов.
— Дак вить… оно так, — прослезился дедок. — Хороший ты барин, оно и любопытно. Може, не эдак выходило, не прогневайся А мы што, будем жить-поживать, мед-пиво попивать. Наше дело такое, где упал, там и вставай…
И он раскатился мелким дробным смехом, озаряя напоследок, полюбившегося барина доверчивой пустотой младенчески беззубой улыбки. Таким и запомнился.
Великий Сибирский тракт свел Крылова с людьми, ставшими за время путешествия близкими. Он же и разъединил их, уступая власть свою другой великой дороге — реке.
Номер в пристанской гостинице оказался вполне сносным. Даже с видом на Туру.
Крылов подошел к окну, распахнул. С заречных долин доносилось слабое дыхание сенокоса, затем оно пропало, сменившись душновато-кислой вонью дубленых кож.
— Закройте окно, Порфирий Никитич, — заботливо посоветовал Пономарев, готовя таз, кувшин, воду и полотенце. — Мы уж с Габитычем узнавали. Здесь как раз напротив кожевенные да овчинно-шубные заводы почитай со всей Тюмени собраны. Так что оно и понятно… Местные сказывают, даже купаться нельзя. Опасно! Накожную болезнь подхватить можно!
Крылов с сожалением прикрыл створки. Настроение, приподнятое было хорошим видом на реку, поугасло. И отчего же так получается неладно?! Человек и природа никак не могут ужиться друг с другом. Либо она его наказует стихиями, бурями да землетрясениями. Либо он ее изводит под корень… Что с этой бедной Турою станет лет через двадцать-тридцать? И рыба уйдет, и вода погибнет, от ядовитой грязи задохнется…
На высях нагорных свобода и воля!
Эфир не отравлен дыханьем могил;
Природа везде совершенна, доколе
С бедою в нее человек не вступил.
Шиллеровские стихи из «Мессинской невесты», запомнившиеся с юности, наполнились вдруг особым смыслом.
— …Дубленки здешние на всю Сибирь славятся, — спешил избавиться от груза добытых сведений Пономарев. — Тюменцы кожи-то выделанные в Барнаул поставляют. А там наловчились барнаулки шить. Видали, может? Модные нонче полушубочки! Вот приедем в Томской, получите жалование, и вам такую закажем. Модную да теплую.
— Да, да, Иван Петрович, непременно, — рассеянно ответил Крылов. — Что еще здесь имеется знаменитого?
— А ковры! — с готовностью откликнулся Пономарев, старательно поливая мимо рук. — Яркие-преяркие! И все цветами, букетами да бутонами по темному полю. Все
мальвы да георгины… Мохровые ковры делают, с ворсом. И паласы безворсовые тоже. На паласах узор попроще: олени, кошки, собаки, кони. Но тоже ничего. И главное, екзотично! Чисто по-сибирски. Еще сундуки ладят кованые. Из кожи налима кошельки выделывают…— От Маши не было писем? — прерывая падкого на экзотику Пономарева, спросил Крылов.
— Нет, Порфирий Никитич, не было. Да и не уговаривались ведь. Ужо до Томска потерпите, напишет Машенька. Непременно напишет. Я сестру знаю.
Крылов склонил голову, подставил под струю воды прокаленную в пыли и на солнце шею. Он тоже знал Машеньку: скупа на письма, не побалует лишней, не обещанной лаской… Ну да и он сам хорош, тоже не Сахар Медович: одну только депешу из Камышлова и отправил жене…
Струйки воды скатились с плеч, щекоча, потекли под сердце. Мысли о жене всегда вызывали в нем неосознанную тревогу, чувство непонятной виноватости, детское желание спрятаться, будто вот сейчас, сию минуту, скрипнет дверь и войдет Маша, со своим немигающим взглядом, с укоризненно поджатыми бледными губами: «Ах, друг мой, вы опять наплескали на пол…». Он любил жену, сострадал в ее многочисленных недугах и женских слабостях, честно громоздил на свои плечи все, что мог, из их общей семейной ноши — на то он и мужчина! — и… непроизвольно, безотчетно старался пореже думать о ней. Душа человеческая — вечные сумерки, разве углядишь-поймешь все твои движения?
Пономарев, пребывая в прежнем прекрасном расположении духа, набросил ему на голову походное полотенце, рушник с петухами, подарок Николая Мартьянова, и Крылов с удовольствием зарылся лицом в прохладную чистоту простой жесткой ткани. Иногда вещи, как и люди, сами о том не подозревая, способны утешить, успокоить одним лишь прикосновением.
— Вот немецкий естествоиспытатель Либих советует измерять степень культурности народа по количеству потребляемого мыла, — разогнался и все никак не мог остановиться Иван Петрович, намолчавшись с Габитовым сверх всякой меры. — А я бы, Порфирий Никитич, иначе предложил. Степень культурности общества исчислять в его отношении к прекрасному. К красоте. К предметам искусства.
— Каким же образом исчислять-то? — иронически улыбнулся Крылов. — Градусами? Цифрами? Графиками? Словами? Чем?
— Можно и словами, — упорствовал Иван Петрович. — Слыхивал я, анкетки изобретать стали. Ответил на вопросы — и видно, что ты за индивидуум. Какой степени.
— Так для анкеток-то надо быть хотя бы мало-мальски грамотным, — с грустью срезал воспарившего родственника Крылов. — А народ наш, вы сами знаете… Эх, любезный Иван Петрович, до анкеток мы еще не скоро дорастем… Уж лучше — мылом, как советует господин Либих…
Он досадовал на Пономарева, затеявшего никчемный спор, на самого себя, за то, что спор этот все-таки задел, царапнул душу… Молоточки, исчезнувшие было, вновь появились и принялись выстукивать изнутри череп, словно пара дятлов, исследующих пустоты в стволах деревьев. Магнитом потянула к себе кровать, и он более не стал противиться, сказал Пономареву, что хочет спать, и лег.
Проснулся он поздним утром, когда горячее солнечное пятно переместилось со стены на подушку. Поднес к глазам часы и поразился тому, как долго спал. Сказалась многодневная, длительно сдерживаемая усталость.