Унтовое войско
Шрифт:
Куканов вскинул брови:
— Приостановили, ваше-ство?
— Ну да. Они надо мной куражатся, а я над ними куражусь.
— Вчера купец пожаловал, с той стороны переплыл. Ци Шань… Интересовался, что русские могли бы у него купить. Из самого Пекина аршинник-то. Врет ли, нег ли? Сказывал Ци Шань, что в столице у них удивляются, как русские смелы, что ходят по Амуру и поселяются на нем. А еще сказывал, что богдыханское правительство близко к банкротству и пограничные начальники боятся генерал-губернатора. Это, стало быть, вас, ваше-ство, боятся как огня, и твердят себе, что этот генерал сделает что захочет, и если ему вздумается им вредить… — Куканов хохотнул в кулак, — право,
— А то и выдумывают, Потап Ионыч, что они кругом запутались в неправоте своей и ничего делать не хотят, а хотят либо туману напустить, либо на рты замки навесить. Но очевидно то, что китайское правительство молчанием своим признало за нами право владения и обязанности защищать устье Амура и острова Сахалина.
— И все же это молчание, смею заметить, есть новая и продолжительная безответственность пекинского кабинета.
— Их молчание не может быть принято иначе, как за знак согласия на сделанные мною предложения на Мариинском посту. Посудите, полковник… Мы открыли прошлой весной навигацию, казачьи посты были по всему левому берегу, начиная от Усть-Стрелочного караула. И ведь что забавно! Главный-то караул здесь, на Усть-Зее, на виду крепостных башен Айгуня, и ты, начальник сего поста, постоянно в сношениях с китайскими властями. Все законно, чинно, важно. И все запутано. Кругом недоговоренности.
— Левый берег занимать не препятствуют. Но и нового трактата не заключают. Что сие означает?
— Этот Ци Шань… Может, паче чаяния, и правду привез тебе о банкротстве богдыханского правительства. Оно боится предать гласности занятие русскими левого берега. Боится и западных держав, и междоусобицы в государстве. Свои же подданные дадут коленкой…
— Ци Шань сам боится этих подданных. Как бы не турнули… «Лучше, — говорит, — быть чертом в большом храме, чем — богом в маленьком».
Под тентом уже жарко, во множестве появились пауты, и Муравьев пожелал отдыхать в палатке, а Куканов поехал наблюдать, как молодые казаки осваивали шагистику и строй.
Вести от Путятина по-прежнему не вносили ни ясности, ни утешения. Посольство его застряло в южнокитайском порту Тяньцзине, и путь на Пекин для адмирала все еще был закрыт.
Ефимий Васильевич в письмах к Муравьеву выказал себя деятелем неуравновешенным, легко переходившим из одной крайности в другую и склонным к авантюрам. Высказавшись за переход наших войск на правый берег для занятия Айгуня, он теперь уже, с берегов южно-китайского моря, настаивал на отозвании нашей духовной миссии из Пекина и закрытии кяхтинской торговли.
Николай Николаевич решительно возражал адмиралу, утверждая, что все это привело бы к разрыву всяких сношений с китайскими властями, а это только на руку западным державам.
Опасаясь, что в Петербурге поддержат полномочного посланника, Муравьев сел за письмо в министерство иностранных дел.
Глава третья
Ванюшка Кудеяров ехал неторопкой рысью. В Нерчинск ему раньше воскресенья возвращаться незачем. Надо было купить в братских улусах строевого коня для посланного из Оренбурга на службу в нерчинскую команду хорунжего.
Тот хорунжий из Оренбурга все навязывался к Ванюшке покупателем его мерина, а продавать лошадь не хотелось: привык к ней. Да и мерин привык к Ванюшке, понимал и слушался хозяина. Он обучен службе на этапах —
выезженная на славу лошадь. Тут, на этапах, порой бывала такая катавасия, что о-е-ей! То в побег кто ударился, то буча среди арестантов, и надо, чтоб лошадь у казака толпы не пугалась, шла на нее смело. А у мерина страха нет и хороша побежка. Бока неотвислые, подбористые.Кудеяров пообещал хорунжему коня, лишь бы тот отвязался от Ванюшки, а то ведь, что ни день, твердит свое: «Переуступи лошадь, переуступи…».
Без всякого сожаления думал Кудеяров о Нерчинске — о грязной с лужами базарной площади, где пахло мукой, соленой рыбой, дегтем, рогожами, где с утра и допоздна переругивались между собой лабазники, приказчики, городовые, наезжие из станиц и деревень казаки и крестьяне, о мутной и мелкой речушке Алтачи, в которой можно было найти и дохлую кошку, и труп зарезанного невесть кем безродного бродяги, о мрачных желтых отвалах заброшенных шахт, в коих, по слухам, можно ходить по человеческим костям.
Проезжая закрайкой леса, Ванюшка глядел и не мог наглядеться на кудрявую навесь березовых листочков, усыпанных капельками после недавнего дождя, на синюю дымчатость богородской травы, от которой попахивало не выветрившимся с самой весны запахом проходивших тут овечьих стад, на оспинные пятна тарбаганьих нор, темневшие по склону луга.
Мерин его все пытался то сорвать на ходу шматок клейких духовитых листьев, то тянул морду под ноги, почуяв остропряный запах молодой полыни.
От солнца, томившегося над ним в высоком небе, от прохладного сиверка, набегавшего с безлесых каменистых гребней сопок, от озерных разливов богородской травы и остреца — от всего этого было приятно и покойно на душе.
Ванюшка вспомнил, что хорунжий просил выбрать коня хороших ладов — ретивого, крепкого, чтоб и рост, и длина, и ширина, и плотность костей, и сухость мышц — как надо. Вынь да положь… Чтоб видно было в коне свободное и легкое движение плеч, высокий подъем ног. «А не то, — сказал хорунжий, — купленого возьмешь себе, а мне — твоего мерина». — «Это тебе не Урал-река, — улыбнулся Ванюшка. — Зачем коню рост, ширина, высокий подъем? У нас этап погонишь на пятьсот верст, тут тебе мороз, буран и сена нет, и воды… Ковыль люд снегом добыл и будь доволен. Какая тут ретивость? Не сдохла бы лошадь — об этом печалься».
Тропа увела его от леса. Повсюду тянулась старая гарь, заросшая плакун-травой — красным и розовым кипреем. Ванюшка помахивал витой нагайкой, сбивал лепестки кипрея и жадно вдыхал густо настоянный на меду воздух. Над гарью стоял душный и сладкий дурман, не пускавший ветер. Конь, пока шел сквозь заросли, взмок, грива и хвост повисли, измочалились.
За гарью открылся луг в желтых чашечках лютиков. Виднелась пасмурная полоса леса. На опушке разбросаны зимники бурят.
«Заехать, че ли? — подумал Кудеяров. — Коня напоить…» Поправив по привычке черный гарусный с кистями пистолетный шнур, он огляделся вокруг — никем никого — и успокоенный тронул коня.
Объезжая жердевую изгородь, Кудеяров поглядывал настороженно на окошки из мутной слюды и потрескавшееся облезлое корье крыши. Что-то пугало его. Будто нашептывало: «Неусыпно гляди». А что пугало? Раздавленный лопушник возле жердей? Зверь мог плутать, скот бродил… Тишина на зимниках? Даже птиц не слыхать… Могла бы хоть какая ворона взлететь. Ну и что? Вороне тут поживиться нечем.
Высвистывая песенку, Кудеяров заехал в жердевой прогон, осмотрелся, ища колодец. Копыта коня мягко застучали по слежавшимся кучкам навоза. Остановив мерина, он хотел спешиться и осмотреть избу. Но чувство близкой опасности не отпускало его. «Попробую резко развернуть коня…»