Упырь: Страшные легенды, предания и сказки
Шрифт:
— Иной, — говорю, — порастряс все там, то за французскими пунштиками, то с немцами бирки потрынкал, кто во что горазд, благо своя воля.
— Да уж от вашего брата, — говорит, — что путного ждать! что ж, и ты таким же гоголем домой пришел?
— Ну, — говорю, — кто Богу не грешен, царю не виноват, однако я был не из первых гуляк: не то чтобы все прокутил, а помнил и своих. Вот теперь и пришел домой, да коли даст Бог, застану кого в живых, а, надо быть, две сестры мои уж подросли, так я их и уважу, по червончику-другому им на приданое принесу.
Пришел хозяин, а хозяйка подала щей. Как я поглядел на него при огне, что-то больно не по нутру он мне показался. Сказано слово: «С черным в лес не ходи, с рыжим ночи не спи», а уж коли наш брат курский рыжий, так держи ухо остро! Ну, думаю, Господь с ним: мне только бы переночевать да спозаранку убраться.
Поужинал
Уморившись с переходу, как я свалился, когда огонь погасили, так и уснул, только еще прочитал до половины молитву своему ангелу, архистратигу. Вдруг просыпаюсь ночью, таки вот словно кто меня студеной водой окатил, и сразу вскочил на ноги, гляжу — хозяйка вздула огонь да взяла в руки топор, а хозяин с ножом, да оба прямо идут на меня. Пропал я, стало быть, вот в какую берлогу меня Господь принес; а при мне нет ни даже щепочки, чем бы отбиться! И сам не знаю, как и с чего это во мне вдруг взялось, будто кто за меня вымолвил, только я, взмолившись хозяину, говорю: «Что ты делаешь! ведь я не один здесь, ведь нас тут целая рота, меня спохватятся!»
Хозяин мой как будто немного опешил, однако подошел вплоть.
— Поздно теперь, — говорит, — сказки сказывать!.. Какая рота? Молись, да и аминь тебе!
— Чего ты его слушаешь? — закричала хозяйка и сама кинулась на меня с топором.
Я только успел призвать на помощь ангела своего, святого архистратига, как кто-то шибко застучал в ставень, — молчок; а с улицы голос подал кто-то да еще шибче забарабанил.
— Кто там? — закричал хозяин, подняв надо мною нож, чтоб я не поспел крикнуть, между тем как проклятая баба опустила обух и прислушивалась.
— Кто? разве не слышишь?.. Не узнал голоса фельдфебеля? Аль заспался?
— Михайло Ларионов, ты, что ли?
Я, ни жив ни мертв, отозвался.
— Собирайся живее, — продолжал фельдфебель, — рота выступает. Чего зеваешь? Да живо! Не то я подыму!
Рыжий с хозяйкой задрожали, словно лист на осине, да оба разом пали мне в ноги, говоря: «Не погуби, ради Спаса святого, не погуби!..»
Я схватил котомку, сапоги, шапку и выскочил из избы, сам не помня как. Не могу понять по нынешний день, как я отпер впотьмах сенные двери, как растворил ворота либо перескочил через забор, — ничего не знаю. Выбежал на улицу — все темно, ни зги не видать, и никого нет. Я взмолился еще paз своему архангелу и пошел прямо, без оглядки, куда глаза глядят. Вышел на дорогу — отколе ни взялась тройка курьерская, скачет во весь дух прямо на меня: я едва только успел отскочить, да с перепугу закричал что есть силы.
— Стой, стой! — закричал курьер, военный офицер. — Стой! Никак мы кого-то задавили.
— Да чуть было не задавили, ваше благородие! — отозвался я.
— А ты кто таков?
— Служивый, ваше благородие, иду в домовой отпуск; ночь настигла, ваше благородие, сделайте отеческую милость, подвезите…
— Садись, — сказал добрый офицер.
Сели и понеслись. Покуда рассвело, так уж мы были верст двадцать за Курском. Тут я поблагодарил офицера и пошел своим путем в сторону.
— Да кто ж тебя спас от ножа и обуха? — спросили слушатели Михайла Ларионова. — Кто же постучался в ставень и сказался фельдфебелем?
— А вы и не догадались?.. Эх вы, маловерные! Вот то-то и есть! Кто на войне не бывал, тот досыта Богу не маливался! А кому же я взмолился? А кто за меня стоял, держал под своим покровом в сорока сражениях, от вступления французов матушку Россию до самого занятия Парижа?
ПОДЗЕМНОЕ СЕЛО
— Подумаешь, Владимир-городок — Москвы уголок, и далече ли? Рукой подать: всего-то два-девяноста; и на большой дороге, и место торговое. А что-то Божьего благословения нет: никто во Владимире не разживался, истиннику не хватает; купцы перебиваются кой-как и живут, словно только в гости приехали; и город беден, нет там никому, что называется, ни наживы ни покою, ни дна ни покрышки.
— На все, братец ты мой, есть причина, — сказал другой собеседник, — давным-давно, еще, знать, при великих князьях, владимирцы согрешили перед Богом, посамовольничали, не приняли архипастыря, хотели своего, что ли, поставить… хоть и давно было, а вот даром не прошло: и поныне зовут их святогонами, и никакое дело у них
не спорится. Отцы терпкое поели, а внукам оскомина пала…— Нет, сударь ты мой, — начал третий, — вот Васильсурск городок, так уж на том, видимо, лежит гнев Божий. Город на двух судоходных, рыбных реках, место бойкое, самое торговое, рыболовство хорошее — кто сурской стерляди не знает? Она и в Питере, и в Москве в одной цене с шекснинскою; и сбыт на этом месте всякому товару; вниз и вверх по Суре места хлебородные, земли обильные, хлебная торговля и обороты в ней большие; проезд на все четыре стороны, разгон такой, что, казалось бы, одними постоялыми дворами надо городу разбогатеть. А нет тебе вот ничем-ничего; бедность такая, что разве только с голью потягается, город обнищал, народ измошенничался — голыш на плуте, плут на голыше да плутом и погоняет… А отчего? Нет Божья благословенья. Когда в старинные годы васильсурцы стали вдруг наживаться, как повалила им деньга со всех сторон, так они забыли Бога, забыли и добрых людей. Три церкви у них развалились, а им не до того было, чтобы, себя сберегая, позаботиться о Божьем доме; все три церкви до того развалились, что службу остановили. Вот и согрубили васильцы перед Господом и каются теперь. Что ни деется на свете, все по грехам нашим. За беззаконие и встарь погибали, ныне погибают, да, вишь ты, не верим. Господь долго терпит, да больно бьет. Вот послушайте бывальщину.
В Олонецкой губернии, в глухом бору, среди такого болота, что летом, почитай, езды туда не было, стояли рядом две деревеньки: одна таки коренная была, а другая выселок из нее, как стало тесно. Поляна выдалась чистая, сухая, травная, водопуск гребнем шел поперек, посередине, и только тут по нем и были каменья; а то все хорошая земля, хоть и не так много ее было; да там, брат, и клок доброй земли в диковину. Одна деревня, на изволоке, — по одну сторону водопуска, другая — по другую; из одной через гребень только виден крест деревянной церковки, которая стояла по ту сторону ската. То коренное село было, а это выселок. Вот как расселились мужички на этом приволье да как принялись бабы рожать детей, оно и опять тесно стало, и земли маловато, пришлось искать промысла. Питер под боком, заработки есть; стали ребята туда ходить, и сталось так, что из этих деревень пошли все столяры и конфетчики. Так и завелось: старики и бабы пашут, а молодцы все в Питере, в конфетчиках, да в столярах; а через год либо два идут домой с денежками, на поправку хозяйству; а побывал дома — опять в Питер. Эта шатущая жизнь их, видно, и поразбаловала, и пошло много ребят разгульных и пропойных.
Вот как-то по осени и воротилось их домой из Питера много; пришли ватагой, Богу не помолились, а за вино, за песни да пляски. Деньги с ними были, вот и задумали складчиной погулять. Оно, конечно, попировать и погулять после долгой отлучки можно, отпраздновать то есть благополучный приход и, пожалуй, угостить деревенскую братию, да знай час, и меру, и время; а они затеяли это в Господень праздник да с утра: поп в колокол, а они в ковши. Собрались они все в одну деревню, в село то есть, в ту, где стояла церковь, и все забились в одну избу. Пошла у них попойка такая, что дым коромыслом: празднословят, богохульствуют, перепились, себя не помнят, — а в церкви насупротив служба идет. Соблазнили, окаянные, весь мир: все, вишь, обрадовались приходу своих, никому не захотелось отстать от попойки, так церковь и осталась пустою. Как заблаговестили к достойной, то у них шум и крик поднялся пуще прежнего, инно в церкви слышно стало, и сам священник, смущаемый соблазном великим, оглянулся в ту сторону, откуда слышались крик и песни…
В это самое время вошел в избу к пирующим незваный гость, непрошеный, с кем дай Бог век не встречаться и в былях его не поминать: мохнатый, черный, как есть с рогами, со змеиным хвостом; вошел и наготы своей не прикрыл, только что большой порожний мешок у него под мышкой: не морочить, стало быть, пришел, а уж прямо за своим делом, с обухом. Пришел да и стал в дверях. Мужики мои, пьяны — не пьяны, а все отрезвились, хотят крест сотворить, ан уж и рука не подымается: больно врасплох их, сердечных, застал. Вот он и стал считать их: это мой, говорит, первой, и другой мой, и третий мой, а на которого пальцем укажет, тот и сидит, только головой мотает да глазками хлопает, а уж без рук, без ног, без языка. Пересчитав всех, достал он из-под мышки мешок, встряхнул его да взял вот этак в левую руку, а правой рукой и пошел хватать их да сажать в мешок; возьмет за голову, ровно кочерыжку, приподымет с места да живьем его мешок, а как, слышь, приподымет которого, то руки да ноги ровно плети болтаются…