Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Урок немецкого
Шрифт:

Я повалился без сил. Отец концом палки приподнял мой подбородок, и сквозь слезы, застилавшие мне глаза, я увидел, что он изнурен и несчастлив; однако, словно желая доказать противное, он спросил, повысив голос:

— Ну-с, что скажешь?

Чтобы избавить его от необходимости повторить вопрос, я поторопился ответить:

— Я обязан в грозу быть дома.

Он кивнул, явно удовлетворенный, и убрал палку.

— Вот именно, ты обязан в грозу быть дома. Этого требует твоя мать, и я требую: в грозу быть дома.

Он вытащил из-под меня одеяло, набросил на меня и, опустившись на табурет перед моим океаном и скосив глаза на дверь, сидел беспомощно и праздно, поскольку остался без поручения, а без поручения он не чувствовал себя человеком. Ему было не впервой проводить часы в тихом, вялом прозябании, особенно зимой, когда ничего не случалось, и он мог часами созерцать огонь в печи и оживал по-настоящему,

только когда ему давали какое-нибудь легко обозримое и не допускающее кривотолков поручение, для выполнения которого надо было, скажем, придумывать и задавать вопросы.

Я ревел не за страх, а за совесть, следя из-под локтя за ним одним глазом; кровоподтеки жгли, одеяло невыносимой тяжестью давило на рассеченную кожу; хоть бы он ушел, я ничего так не желал, как остаться одному, а он все не уходил, мой скулеж и вся эта малоприятная обстановка нисколько ему не мешали. Он вдруг даже встал, подошел, слегка коснулся моего плеча и как бы вскользь заметил:

— Ты знай держись того, что тебе говорят, — этого вполне хватит, понятно?

Я сказал:

— Да.

— Толковый человек должен уметь повиноваться, — сказал он, и я, чтобы от него избавиться, поспешно:

— Да, отец, да! — а он опять раздумчиво и монотонно:

— Мы из тебя человека сделаем, увидишь. — И внезапно: — А он работал, художник?

Я не сразу догадался, что ему нужно, он снова спросил:

— Ну, в кабине, художник — он при вас работал?

Я с удивлением вскинул глаза и понял, что от моего ответа кое-что зависит, что сведения, коими я располагаю, что-то значат, и притворился, будто мне трудно вспомнить или, говоря точнее, будто от боли, которую он мне причинил, у меня отшибло память.

— Чайки, — сказал я наконец, — он показал нам чаек, и каждая была вылитый ты.

Отцу, конечно, захотелось узнать побольше, но больше я ничего не мог ему сообщить, однако и то, что он узнал, его преобразило: куда девалась его нерешительность, он точно проснулся, стал как-то вертляв, слух у него обострился, лицо ожило, он даже напустил на себя выражение обиды и бросил в окно угрожающий и разочарованный взгляд, во всяком случае, так это видится мне сейчас, а затем — и уж этого мне нипочем не забыть — он подсел ко мне на кровать, посмотрел на меня настойчиво и испытующе, даже как-то просительно, и сказал с расстановкой:

— Мы будем работать вместе, Зигги. Ты мне нужен. Ты мне поможешь. Вдвоем мы с каждым сладим, будь он сто раз художник. Ты будешь на меня работать. Зато я из тебя человека сделаю. Это нужно. А теперь слушай! Да перестань реветь! Слушай меня!

Глава IV

День рождения

Все выше, все быстрее и круче. Все сильнее взмах. Все ближе к растрепанной кроне развесистой старой яблони, посаженной еще стариком Фредериксеном в дни молодости. Когда доска на дрожащих натянутых веревках спускалась вниз из зеленого сумрака, в ушах свистело, железные кольца скрипели и продувало резким сквозняком, а по выпрямленному до отказа, хорошо отбалансированному телу Ютты пробегали узорчатые тени ветвей. Она взлетала вверх, на какую-то секунду замирала в воздухе и падала, а я вторгался в это падение, на лету перехватывая качающуюся доску, или бедра Ютты, или ее маленький задик, и сильным толчком посылал ее вперед и вверх — к яблоневой кроне; словно выброшенная катапультой, взлетала она в развевающемся платье, вытянув перед собой ноги, и свистящий ветер лепил ее тело, отбрасывал волосы назад и еще острее очерчивал скуластое насмешливое лицо. Она изо всех сил старалась перемахнуть через качели, а я изо всех сил старался раскачать ее как следует. Но ничего у нас не получалось, даже когда она встала на доску, расставив ноги, — то ли сук был кривой, то ли взмах недостаточно сильный: а было это в саду художника, в день шестидесятилетия доктора Бусбека. И когда Ютта поняла, что ничего у меня не выйдет, она опустилась на доску и уже без честолюбивых притязаний, улыбаясь, покачивалась взад-вперед, поглядывая на меня своим особенным, только ей присущим взглядом, затем поймала меня в клещи своих худых загорелых ног и не отпускала, и тогда я перестал ощущать что-либо, кроме ее близости. Во всяком случае, я почувствовал ее близость, и она почувствовала, что я почувствовал, в этом я мог бы поклясться, но я приказал себе хранить спокойствие и подождать, что будет дальше, но дальше так ничего и не было: Ютта поцеловала меня небрежно, мельком, разжала клещи ног, соскользнула с доски и побежала к дому, где Дитте, выглянув в одно из четырехсот окон, протягивала нам на раскрытой ладони несколько

ломтей светло-желтого пирога с крошкой, как птицам протягивают корм.

Я схватил палку и кинулся за Юттой. Чтобы сократить дорогу, я перескакивал через цветочные грядки и кустики, однако напрасно мы торопились; мы с Юттой не успели добежать до окна, как я увидел Йоста: не то огромная шаровая молния, не то тучное проворное чудовище, короткопалое и губастое, выкатилось из беседки и, ни на что не глядя, топча крупные маки и цинии, все это соперничающее между собой богатство и разнообразие красок, конечно же, первым добежало до окна, вырвало из рук Дитте куски пирога, сунуло два куска в карман и, зажмурившись от наслаждения, заглотнуло третий. Всем своим видом Йост говорил, что ни с кем не поделится захваченной добычей, он никогда еще не выпустил того, что попало ему в лапы, а потому Дитте не стала вдаваться в бесполезные увещания, а поманила нас к себе в необозримую блеекенварфскую горницу.

Мне хотелось догнать Ютту в темной прихожей, но она, не отвечая на мой зов, убежала вперед и распахнула дверь, когда я только нащупывал дорогу мимо шпалеры ведер, веников и ларей. Дверь она оставила открытой, но оглянуться не соизволила. Меня насторожила стоявшая вокруг тишина, и я, тихо ступая, подошел к порогу в ожидании найти горницу покинутой и пустой, но когда я не без колебания вошел и оглянулся, меня вдруг охватил испуг, как случилось бы со всяким, кто вступил сюда с моим представлением о том, что меня ждет: за узким бесконечно длинным столом празднично расселись поседелые от старости морские обитатели; погруженные в загадочное созерцание, они молчком попивали кофеек и молчком заглатывали сухой бисквит, ореховые торты и светло-желтые пироги с крошкой. В надменных блеекенварфских креслах прикорнули длинноногие омары, крабы и раки. Тут и там их жесткие, одетые в броню суставы издавали сухой хруст; позвякивала чашка, отставленная на стол костяными клешнями омара; некоторые чудовища скользили по мне безучастными стебельчатыми глазами, невозмутимые, с монументальным безразличием иных божеств. Но при всем при том молчаливое сборище морских тварей до странности походило на знакомых мне людей: так, двое напоминали пожилую чету Хольмсенов из Хольмсенварфа, мне показалось, что я узнаю пастора Треплина и учителя Плённиса, я даже приметил отца, а также Хильке и Адди, а рядом с нежнейшей морской форелью, удивительно похожей на доктора Бусбека, увидел свою мать с неприязненным лицом и суровым шиньоном вместо зубчатого плавника с колючками. И только один из присутствующих носился, крякал и резвился, как электрический скат, — сам художник.

Все тот же художник распорядился:

— Мелюзгу за малый стол! — И тотчас же рядом выросла Дитте, потянула меня за руку к небольшому столу и мягко, за плечи усадила на старомодный стул со слегка скошенным сиденьем, на котором приходилось держаться прямо и не вертеться по сторонам, иначе рискуешь с него скатиться. Дитте взяла у меня мою усаженную кнопками палку и положила на подоконник. Она приказала Ютте налить мне молока и, слегка повернув круглую тарелку с пирогом, минут этак на пятнадцать, если по часам, ласково сказала: «Кушай, сколько захочешь» — и потрепала меня по затылку, прежде чем вернуться к фантастическому сборищу, где и сама преобразилась в плоский морской язык.

Я забыл о пироге, позабыл и о молоке. Неотрывно глядел я на Ютту, сидящую напротив: мне вдруг так захотелось ее внимания, что я беззвучно приказал ей на меня взглянуть, а когда это не подействовало, толкнул ее под столом — раз и еще раз, пока она не убрала ноги, но без тени недовольства или упрека, а с неподвижным, остраненно-безразличным лицом. Я не знал, о чем она думает, о чем мечтает или что решает про себя, я только глядел в ее черные отсутствующие глаза, в которых отсвечивали лучи садящегося солнца, и следил за тем, как ее крепкие зубы вонзаются в пирог и прикусывают, между тем как взгляд ее, минуя меня, скользит по горнице, где даже и сейчас отстаивалась многолетняя тишина и одиночество прошедших зим.

Красно-белое клетчатое платье Ютты, ее худые руки, ее свисающие пряди волос и бледные губы, той Ютты, которая в любую минуту готова была отказаться от своих слов, — с какой легкостью память возвращает мне ее образ, как мало нужно усилий, чтобы снова пригласить ее за свой столик, и я опять поражаюсь тому, что и качели и все мои старания у качелей так скоро позабыты. Но такова была Ютта: еще за секунду — подруга, соучастница и сообщница, она уже в следующую секунду ускользала от вас. Такой она была, но чего я совсем не ждал — это что она вдруг встанет и, закусив кусочек пирога, пройдет через всю горницу к пиршественному столу, пошепчется с Адди Сковронеком, вызвав у него, как и следовало ожидать, скорее удивление, чем досаду, а потом повернет к двери и, втянув голову в плечи, исчезнет без малейшего кивка в мою сторону.

Поделиться с друзьями: