Усвятские шлемоносцы
Шрифт:
Лишь перед рассветом, когда на востоке проклюнулась зелёная неспелая заря, бомбовозы, будто убоявшись грядущего солнца, оборвали своё пришествие: одни ушли дальше, на запад, другие больше не появлялись, оставшись где-то на скрытых гнездовьях дожидаться своего череда.
Так во тьме ночные существа, невольники инстинкта, летят на пламя пожирающего их костра.
И когда в самом зачатке утра, продрогшего от росы и израсходованного вчерашнего тепла земли, наконец наступила тишина, она, эта тишина, как и само утро, показалась Касьяну серой, безжизненной немотой — то ли оттого, что ещё не взошло солнце, или потому, что скованно и непривычно молчали луговые птицы.
6
Касьянова
Со временем, множась, люди заложили и второй посад, позади первого, и образовались две улицы — Старые Усвяты и Полевые Усвяты, разделённые между собой привольным муравистым выгоном. Выгон этот был для полевских как бы своим лужком: здесь по первой траве весело желтели гусиные выводки, на все лады мекали привязанные тёлки, а по праздникам девки и парни устраивали свою толоку с гармошкой и припевками.
Уже на памяти стариков Полевые Усвяты дважды выгорали почти до последней избы — то ли оттого, что люди там строились покучнее, поприлепистее, то ли потому, что на том посаде, на самом материке, было мало колодцев.
Горели полевские всегда летом, в суховейные годы, когда перед тем надолго задувал юго-восточный, или, как тут называли его, татар-ветер. Он выметал с дорог всю пыль до окаменелой черни земли, закручивая в хрусткие трубки листья на огурцах и картошке, скрипел пересохшими плетнями и задирал застрехи пороховых соломенных кровель.
Как ни береглись в это время, как ни запасали воду в бочках и кадушках, но довольно было невесть кем оброненной искры, чтобы всё это, измученное сушью, враз занялось неудержимым полымем, с гудом пластавшим свои языки вдоль всего посада.
Касьян и сам, будучи ещё мальчишкой, захватил последний такой пожар. Помнит, как закричали, завыли вдруг на дальнем конце Полевых Усвят, где теперь обитал Давыдко, как туго взбугрился жёлто-зелёный клуб дыма и тотчас отлетел в сторону, будто при взрыве, и понеслись рвать и метать злые, ярящиеся на ветру гривы, густо сорившие вдоль улицы огненными шмотьями и хлопьями. И вот уже закричали, заголосили на других дворах — и тех, что уже занялись, и тех, что ждали своей неизбежной участи.
Минуло тридцать лет, а Касьян и до сих пор с изморозью на душе вспоминает этот страшный, погибельный крик, вместе с огнём и татар-ветром катившийся от подворья к подворью.
И нынче случилось похожее на тот давний пожар.
Воротясь из ночного, Касьян копался под навесом, где у него был верстак, разбирал на всякий случай кое-какой поделочный материал, скопленный для домашнего обихода, когда послышался отдалённый бабий крик. Кричали где-то в Полевых Усвятах.
Встревоженно острясь слухом, Касьян отворил заднюю калитку в маленький садок из нескольких молодых яблонь и вишенника по омежью, пробрался под ветвями в конец.
Перед Давыдкиной избой, зачинавшей полевской порядок, приметно выли две бабы, осыпанные понизу ребятишками. Над ними возвышался какой-то верховой в седле. Глядеть было далековато, лиц не различить, но и без того Касьян понял, что сумятилась так, на всю улицу, Давыдкина Нюрка с детвой и старая Давыдчиха. Верховой отвалил от ихней избы, и обе бабы ещё пуще заголосили, вознося руки и переламываясь пополам в бессильном поклоне. А верховой уже свернул через два дома к воротам Афони-кузнеца, и там тоже вскоре завыли, не выходя на улицу. Так и пошло, где через
два двора, где через три, а где и подряд в каждом дворе. Верховой, подворачивая, словно факелом подпаливал подворья, и те вмиг занимались поветренным плачем и сумятицей, как бывает только в российских бесхитростных деревнях, где не прячут ни радости, ни безутешного горя.— Повестки… — холодея, догадался Касьян, и, когда верховой переметнулся к Старым Усвятам, заходя с дальнего от Касьяна конца, он, не зная, чем занять, куда деть эти последние минутки, снова забился в свой куток, стараясь совладать с собой, подавить оторопь, будто начатое там, в кутке, дело-недело оборонит его от неизбывного.
Дома в этот час никого не было. Натаха вместе с Касьяновой матерью, бабкой Ефросиньей, ушла на подгорные ключи полоскать бельё. С ними увязались и Сергунок с Митюнькой.
Оцепенело скованный ожиданием, Касьян машинально продолжал перекладывать бруски и дощечки: годные в одну сторону, негодные — за порог, на растопку, когда, вздрогнув, как под бичом, услышал у ворот конский топот и чужой, незнакомый окрик:
— Хозяин! А хозяин! А ну выдь-ка сюда.
В верховом, глядевшем во двор через плетень прямо из седла, Касьян распознал посыльного из Верхних Ставцов, где располагался сельсовет. Остро, ознобливо полоснуло: «Вот он и твой черёд…» И всё ещё продолжая вертеть в руках сухой берёзовый опилок, из которого собирался нарезать колёсиков для детской покатушки, он глядел уже невидящими глазами, медля выходить, пока его не понукнули во второй раз:
— Эй, слышь! Некогда мне…
— Да иду… Иду я…
Отшвырнув брусок, Касьян заученно провёл ладонью по волосам, как всегда при встрече гостей, вышагнул из-под застрехи и нетвёрдо, опасливо направился к воротам.
— Она? — спросил Касьян, подходя, упавшим голосом и зачем-то обтёр руки о штаны.
— Ох, она, браток! Она самая…
Посыльный достал из-за пазухи пиджака пачку квитков, полистал, озабоченно шевеля губами, про себя нашёптывая чьи-то фамилии, и наконец протянул Касьяну его бумажку. Тот издали принял двумя пальцами, будто брал за крылья ужалистого шершня, и так, держа её за уголок перед собой, спросил:
— Когда являться?
— А там всё указано. Послезавтра уже быть на призывном. Иметь при себе котелок, ложку, всё такое. Ну-ка, друг, распишись.
Посыльный подал через плетень свёрнутую чурочкой клеёнчатую тетрадку со вставленным между страниц чернильным карандашом. Тетрадка была уже изрядно потрёпана, замызгана за эти дни множеством рук, настигнутых ею где и как придётся, как только что застала она Касьяна. Перегнутые и замятые её страницы в химических расплывах и водяных высохших пятнах, в отпечатках мазутных и дегтярных пальцев, с этими молчаливыми следами чьих-то уже предрешённых судеб, чьих-то прошумевших душевных смут и скорбей, пестрели столбцами фамилий, против которых уже значились неумелые, прыгающие и наползающие друг на друга каракули подписей. Попадались и простые кресты, тоже неловкие, кособокие, один выше другого, и выглядели они рядом с именами ещё живых людей будто кладбищенские распятия.
Касьян свернул повестку, сунул её за шерстяной чулок. Потом, присев на одно колено, а на другое приспособив тетрадку, мазнул послюнявленным пальцем по соседству со своей фамилией и неуверенно, без привычки расписался.
— Кого ещё из наших? — попытал он.
— Один не пойдёшь, — неопределённо ответил верховой, засовывая тетрадку за пазуху. — Скучно не будет.
— Махотина берут?
— Это который?
— Алексей Дмитрич. Четвёрта изба от меня.
— A-а! Кучерявый такой? Уже поперёд твоего расписался.