Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Утренние слёзы (Рассказы)
Шрифт:

Как это ни странно, она не казалась тогда глупой. Глупым был тот, кто всеми правдами и неправдами доставал себе новенькую мичманку и, подрезав, укоротив на манер нахимовского, лакированный козырек, старался быть хоть немножко похожим на морского офицера, черт побери!

— Тебе идет, — говорила Пальмира и примеривала жесткую фуражку, надевая ее на копну своих послушных волос. — Мужчине вообще идет военная форма, если он мужчина, конечно. — Она печально вздыхала. — Ну почему ты не моряк? Ты даже плавать как следует не умеешь. Моряк должен уметь плавать, как рыба. Ты ведь не был никогда на море? Я тоже не была, но я чувствую, я знаю, я обречена… Нет, ты не можешь меня понять! Я закрою глаза и, честное слово, слышу, как шумят волны. У меня есть большая морская раковина, и вот я приложу ее к уху и слушаю, слушаю… А между прочим… Между прочим, — говорила она, кокетливо склонив набок головку в черной фуражке, — между прочим, я у тебя все время хотела спросить, гдей-то ты так научился

целоваться? Может быть, ты какой-нибудь развратный тип, а я доверяюсь тебе, как дурочка. Отвечай мне сейчас же!

— У тебя.

— Что у меня? Целоваться у меня научился? Ну, знаешь! Я кроме тебя ни с кем не целовалась в жизни! Так что уж, пожалуйста, не выдумывай.

— А может, у тебя талант?

— Ха! Талант… Вообще-то у меня талант, — с каким-то утвердительным удивлением соглашалась Пальмира. — Но только не этот. Если я захочу, я могу быть актрисой или балериной. Но это невозможно! У морского офицера и вдруг жена балерина или артистка. Я буду жить на берегу моря, на военно-морской базе, среди скал, голых и мрачных, в маленьком домике. Кровать, столик, шкаф — вот и все! Я готовлю себя к этому. Я даже собираю маленькую библиотечку: стихи великих поэтов. Я буду читать их мужу, когда он придет из похода. Зря ты улыбаешься! Я отлично знаю, что ты сейчас думаешь обо мне. Но это не имеет никакого значения, не волнуйся. Да, я буду читать вслух стихи своему мужу. Каждый удобный случай буду для этого использовать, потому что морской офицер должен быть в душе поэтом. И вообще, вы, мужчины, если вас не воспитывать, быстро грубеете, а поэзия облагораживает душу. Это аксиома. И если хочешь знать, тебе тоже не хватает поэзии, ты в этом смысле обедняешь свою жизнь. Вот поверь мне, это сразу чувствуется! Я, например, сразу вижу, способен какой-нибудь парень на высокие чувства или нет. Вот говорят, были бедные и богатые — все это так, конечно. А я по-своему понимаю: бедный — это который поэзию не понимает, а богатый, он, может быть, и одет хуже и денег у него нет совсем, но зато он в душе поэт. Скажешь не так?

Кто же мог возразить Пальмире, глаза которой были так близко, что виднелись мраморно-серые переливы цветной ее радужки, а на жемчужном белке чуть приметные розовые прожилки. Как же можно было перечить ей, когда теплое ее дыхание дурманило голову и не было никаких сил смириться с мыслью, что она предназначила себя другому, уверовав в мифического морского офицера, как гриновская Ассоль в своего принца.

Очень может быть, что именно это произведение сыграло главную роль в чрезмерном ее увлечении, в ее маниакальной какой-то уверенности, что она обязательно станет женой морского офицера и что ей предстоит в будущем жить среди диких и холодных скал на берегу сурового моря, из глубин которого к ней будет возвращаться из походов ее муж, моряк-подводник, герой ее девичьих мечтаний…

Неужели это она, романтически настроенная Пальмира, крутит теперь бумажные кулечки, торгуя вместе с мужем мясисто-серым месивом — мельчайшими, сплетенными между собою в упругую массу червячками, один вид которых вызывает брезгливое чувство?

Не может этого быть! Она ведь, кажется, закончила технический вуз, работала в каком-то НИИ. А теперь что же? Трубочник? Мрачноватый муж, алчно выхватывающий из рук покупателей копейки и рубли, сующий деньги в такой же, как и на ней, выцветший плащ, в большой его карман, оттягивающий полу весомой выручкой.

Ее ли это руки?

Тревожная тоска, похожая на страх, на панический испуг, гонит прочь от торгового ряда, будто ты ненароком, нечаянно оказался свидетелем падения некогда любимой женщины, свидетелем нищеты близкого человека, мечтавшего когда-то о море и о скалах, и которому невозможно уже ничем помочь.

Страшно поймать ее взгляд! Быть узнанным ею… Увидеть ее мучительное смущение, растерянность.

Но, слава богу, ей некогда даже поднять головы от своих несчастных кульков, которые она крутит и крутит безостановочно, как заводная машина. Она, которая никогда не смущалась и не теряла самообладания, вряд ли смогла бы сохранить спокойствие на этот раз. Ах ты, господи! Пальмира, торгующая на Птичьем! Судя по теплым одеждам, по плащам, по всяким там алюминиевым коробочкам, кулечкам, по сноровке — они с мужем не новички на рынке. А стало быть, вместе ездят за трубочником, на свои какие-то водоемы, со своею снастью для ловли этих червячков. Как-то их там добывают, каким-то особым способом, вместе мерзнут, потеют, устают. Кто бы мог подумать! Да и помнит ли она сама о своих мечтах, о библиотечке, о стихах? Или все-таки… Вряд ли. Видимо, торговля приносит кое-какую прибыль. Надо полагать. Иначе чего бы им мучиться? Не из любви же к голодным рыбкам тратят они выходные дни.

Нет, не укладывается в голове: Пальмира и этот отвратительный, похожий на протухший мясной фарш, рыбий корм.

Это конец. Ледяная горка, на которой не остановишься.

Не сложилась жизнь, не пришел моряк, не увез ее на берег мрачного моря, в маленький домик, о котором она мечтала. Денег, наверное, не хватает: дети — приходится промышлять трубочником. Видимо, муж попался — умелец. Но об этом ли мечтала! Ах, как

все-таки жаль! Какая была красавица. Подойти бы еще раз, приглядеться как следует: да она ли это? Все-таки четверть века прошло, можно и обознаться. Но страх не пускает. А вдруг не ошибся, вдруг и она узнает. О чем говорить? Как себя вести? Прибедняться не хочется, а хвастаться и подавно. Чувства все давно отболели: ни любви, ни злости на нее — одна только жалость. Что уж тут поделаешь — жалко. Да-а. Но, как говорится, каждому свое.

…И другая скамеечка вспомнилась, под цветущей акацией, под звездным небом… Но лучше уж не вспоминать! Кузнечики тогда стрекотали в ветвях высокой акации, и казалось, что это звездное небо звенит.

— Ты не говори мне ни слова, — шепотом просила Пальмира. — Ни одного слова. Я сама знаю, что делаю. А ты молчи, пожалуйста.

А потом за густой акацией хрустнула рама окна, и Пальмира захлебнулась шепотом и метнулась в потемки, в сторону дровяных сарайчиков. Отдышавшись, зло сказала:

— Иди домой.

Сказала так, что нельзя было не подчиниться.

Теперь, рассеянно поглядывая по сторонам, разыскивая мотыльщика и думая о Пальмире, ощущая ее, прежнюю, чуть ли не кожей рук, чудилось, будто снова заняла она в жизни такое большое место, что само время потекло вспять, будто бы не было четверти века без нее, будто бы какой-то холодный сквознячок выветрил ее из памяти, задурманил голову…

Люди толпились возле прилавка. Кто-то рассказывает о плотве, которая хорошо клевала в прошлое воскресенье где-то. Граммов по сто — сто пятьдесят, с трехметровой глубины, на маленькую, черную дробинку, со дна. Приятно тащить.

— Где это?

Никто не ответил, не обратив даже внимания.

— А мотылька нет ни у кого?

— Сами ждем, — ответил кто-то мрачно. — Обещал привезти.

Стая голубей высоко кружит в легкой, весенней голубизне неба, а в стороне, на большом круге носится «чужой» белый, ярко светясь в солнечных лучах, приближается к стае и снова откалывается, уходит в сторону, гоняя по небу с панической какой-то скоростью, пропадая из виду, но вскоре возвращаясь… Где-то за домами, в каком-то дворе, возле какого-нибудь сарайчика стоят сейчас голубятники, в страстной истоме следят за чужим, держа наготове бескрылку, щурятся, задрав головы. Стая «летает» в спокойной уверенности, голуби все гонные, летные: тут и черные и палевые монахи, шпансыри и белые. Красивая нарядная стая. Голуби толкут воздух мелькающими крыльями, наслаждаясь полетом на высоте. Кувыркунистый шпансырь вдруг вываливается из этого хоровода, падает в тройном сальто, выворачивается и догоняет стаю, теряясь в мелькающей ее пестроте. Играют голуби! А голубятники на земле, поклонники старинной этой охоты, пьяны от восторга, любуются стаей, нервно грызут семечки, ждут в нетерпении, что будет дальше: приколется чужой или уйдет. Охота в разгаре! Грохало насторожено, бескрылка в руках. А чужой «вставляет» из конца в конец московского неба, пропадает за крышами, но снова выказывается белой точечкой, проносится на сильном махе мимо стаи, словно приглядывается к ней. То ли это белый, то ли чистый? А может, молодой почтарь? Уж голубятники-то знают наверняка, что за голубь и чего он стоит. Хороший, видно, голубь! Вот он развернулся, убавив свой круг, соколом пронесся над стаей и опять развернулся. Сейчас приколется! Вот сейчас… Еще один круг… Но нет, рановато! Что-то смутило, опять ушел на большой круг. Такого бы поймать да обгонять как следует! Видно, поймают. Голубь опять приблизился к стае и вдруг решительно скололся с ней, будто его кто-то позвал к себе, какая-нибудь милая голубка. Все! Один круг, другой, третий. Затерялся в стае, приноровившись к ее лету, пропал в ней. И в этот момент, видимо, подкинули бескрылку, она, трепыхаясь, дотянула до голубятни, уселась на крыше под настороженным грохалом, осаживая своих голубей. Стая разом увидела ее и резко пошла на снижение, увлекая за собой чужого. Ох, как волнуются сейчас голубятники! Главное, усадить! В стае одно, а рядом с голубятней, на посадке, — кто его знает, как он поведет себя. Иной раз приходится и дважды и трижды встряхивать голубей, если чужой не садится.

Но, видимо, на этот раз сел с первого захода. Стая скрылась за домами, небо опустело. Наверное, уже взяли голубя в руки и, столпившись, разглядывают оробевшего новичка, дуют ему под перо, расправляют крылья, рассматривают маховые перья, хвост, клюв, глаза и, довольные, пускают его в потемки голубятни, в отдельный загончик, подбросив ему свежей конопельки. Что-то ждет теперь летуна! То ли окорнают крылья, приучая к голубятне, то ли вынесут на рынок, то ли сразу начнут обганивать, если увидят, что чужой понялся с какой-нибудь голубкой. Понятой не улетит.

В небе пустынно. Только дикие сизари чертят голубизну, табунятся на ближних крышах в ожидании, когда схлынет толпа и опустеет рынок. На деревянных навесах рыночных рядов вертятся, щебечут под солнышком коричнево-серые воробьи, тоже поджидая своего часа, когда можно будет слететь на землю, усеянную всякими зернышками, крошками, кусочками хлеба, недоеденной закуски. Каркают где-то вороны. Шум стоит в прохладном солнечном воздухе: лают собаки, говорят, бранятся, смеются, зазывают, торгуются люди, без умолку поют канарейки…

Поделиться с друзьями: