Утренняя звезда
Шрифт:
За пением последовала совершенная тишина, вскоре пробитая очередью. Хаим-Лебке поплотнее закрыл кустами малышей, лежавших сгрудившись, будто выводок котят, сухо приказал им ждать его и направился в ту же сторону, куда ушел Шломо. Он нашел брата на корточках в колючем кустарнике, нависшем над равниной, и сел рядом. В ущелье можно было проникнуть через узкую земляную горловину, все остальное пространство ограничивали почти отвесные каменные стены. Сама горловина была забита множеством грузовиков, у их колес сидели солдаты, они ели и пили, перебрасывались репликами, рылись в разворошенных сумках и чемоданах, валявшихся у их ног, деля меж собой их содержимое. Несколько польских крестьян с лопатами в руках подобострастно подхватывали каждый немецкий смешок, разражаясь хохотом, и жадно подбирали все, что солдаты от щедрот бросали им. Ниже, уже в самом ущелье, виднелась гряда черной земли, поросшая чахлой травой и редколесьем. Группа автоматчиков держала под прицелом толпу евреев из Подгорца и округи. Казалось, те просто чего-то ожидают, как поезда на платформе. Все сидели на своих чемоданах, мужчины — недвижно и молча, матери — давая грудь или соску младенцам. Дети ели и пили без криков и слез (то же самое и так же беззвучно делали немцы, стоя чуть подальше от них и повыше). Никто из подгорецких евреев не бросал взглядов на людей в сапогах и касках, словно эти фигуры принадлежали пейзажу, какой-то декорации, а вот немцы самым внимательным образом
Вдруг одному юноше удалось броситься на немецкого солдата и всадить ему в горло осколок стекла. Группу, из которой он выскочил, сразу окружили автоматчики, и мужчины, женщины и дети всех возрастов полегли с высаженными ударами штыков глазами и лоскутами кожи, болтающимися вокруг них, как порванная одежда, и их — уже без признаков жизни — столкнули в котловину — третий ярус декорации, в которой вершилась эта трагедия. А позади них по пологому склону медленно гуськом спускалась туда же группа хасидов, перекрещенные руки каждого лежали на плечах впереди стоящего, словно поддерживая его в этом испытании и преграждая путь страху; они пели и танцевали, продвигаясь вперед, и порой их исхудалые ноги, поднимаясь в танце, ступали неровно, чтобы не потревожить лежащие на земле тела.
Отведаем мы мяса левиафана, царя зверей, И Мириам-пророчица закружится среди верховодящих.В мозг Хаима стучалось какое-то воспоминание. Неизвестная птица, вылетев из подлеска и неуклюже хлопая крыльями, пролетела над этим местом, приковав к себе много завистливых взглядов: как хотелось стать на нее похожими, улететь отсюда! Особенно упорно смотрели ей вслед юноши, девушки и дети, но большинство остальных даже в мыслях не расставались со своей людской оболочкой, равнодушные ко всему, что не зовется человеком, — от самых мрачных земных глубин до звездных высей. Цепочка хасидов дошла до насыпи, где сидел солдат с пулеметом. (И тут Хаим наконец вспомнил: это случилось несколько столетий назад, еще до всяких технических новшеств. Во время чумного поветрия в Нордхаузене тамошние евреи, приговоренные к костру, получили позволение нанять музыкантов, чтобы идти на костер под музыку и танцуя, совсем как сейчас: вот она, та история, которую Хаим все пытался вспомнить, и наконец это ему удалось.)
Понемногу глаза Хаима приобрели невиданную зоркость, и все предметы словно придвинулись ближе, как под лупой. Но среди массы обнаженных людей никого нельзя было распознать: плечи, руки и животы словно заслонили лица, оградив их своего рода анонимностью. К тому же временами Хаим ничего не слышал, будто оглохнув, в другие минуты к небу поднимался единый рокот голосов, хотя евреи почти не говорили. И вдруг он увидел отца. Полуголый, тот лежал на траве, что было сил задирая вверх ноги в надежде, что его супруге удастся стянуть с него штаны, но сколь она ни старалась, вес тела слишком плотно вдавливал материю в землю. Оба, казалось, пребывали в полнейшем отчаянии — не от близости смерти, а от неотвратимости насилия более унизительного, чем гибель, поскольку солдаты принимались избивать не успевших вовремя раздеться. Хаим услышал глубокий вздох, дошедший до его ушей не из глубин ущелья, как ему в первую секунду померещилось, а вырвавшийся из груди Шломо. Старший брат разочарованно покачал головой: «Неужели этот человек никогда не научится вести себя прилично?» А затем повернулся к младшему и сказал: «Малышей доверяю тебе».
Он уже не слушал мольбы Хаима и, обогнув выступ горы, вышел на полоску земли, где стояли грузовики, высокий, прямой и уверенный в себе, шагая, как всегда — будь то на крыше или среди толпы, — широко и спокойно. Немцы обращали внимание лишь на тех, кто поднимался, вернее, пытался подняться и шел снизу вверх. Но в какой-то момент, когда Шломо сходил к раздевающимся, какой-то солдат попытался автоматом преградить ему дорогу — тут Хаиму почудилось, что Шломо, никому и никогда не позволявший себя останавливать, сейчас бросится на немца. Однако его брат только повернулся к немцу, отвел рукой ствол и продолжал спускаться дальше. Он дошел до обнаженных, помог матери снять с отца брюки и кальсоны, потом разделся сам и нагнулся к родителям, каждому что-то сказав лицом к лицу, словно исповедовался. И отец, и мать, казалось, забыли о могильном рве, об ущелье, обо всем на свете: остаток их энергии целиком ушел на то, чтобы выслушать, что им говорил старший сын, заботливо заслоняя их от прочих, словно обволакивая, между тем как цепочка, куда входили все трое, уже направлялась в ров: подошел их черед.
Они достигли последней насыпи, взошли на нее и спустились с другой стороны, оказавшись перед рвом, на две трети уже заполненным, откуда выпрастывалось еще несколько живых рук. Хаим подумал, что в словах брата есть что-то чрезвычайно важное, и чуть не поддался искушению в свою очередь спуститься вниз и попытаться их расслышать, но тут солдат на насыпи затянулся сигаретой и, выпуская дым, нажал на гашетку, отчего вся цепочка рухнула в ров; они опрокидывались без крика или стона, обвив близких руками, приникая друг к другу и возносясь на миг в последнем объятии, прежде чем упасть к тем, кто уже прошел через это и присоединился к некоему единству, обладающему душою и сердцем, рухнуть туда, где они все, смешавшись, станут одним целым, которое потом распадется пеплом, обратясь в первородный прах.
Звук пулеметной очереди внезапно оборвался, хотя мертвые тела и живые души продолжали валиться в могильную траншею. На мир опустилась густая тишина и, как ватные тампоны, закупорила слух Хаима-Лебке. С ушами,
заполненными молчанием, он оглядел кусты, где сидели, спрятавшись, три его брата. Все так же оглушенный, он вывел их из леса, что годился только для кошмарного сна: высокие деревья шевелились совершенно беззвучно, насекомые в трещинах коры не жужжали, а вспугнутые птицы вспархивали, не чирикнув. Каждой рукой он сжимал ладошку одного из братьев, а третий шел сзади, вцепившись в его куртку, словно боялся, что и он внезапно растает в сумраке, подобно Шломо. Рты детей раскрывались, не издавая ни звука. Но их глаза беспощадно говорили ему, что он теперь старший брат и должен за все отвечать. Временами он замечал, что кто-то из мальчиков вздрагивает, и спрашивал себя, не продолжает ли работать пулемет. Там, высоко, на маленьком плоскогорье, где стоял хутор, рты детей внезапно распахнулись в молчаливых криках. Затем их одолел сон, больше похожий на летаргию, и Хаиму пришлось самому проталкивать им в рот кусочки печеного картофеля. Засыпая, каждый обхватил его обеими руками да еще зубами вцепился в его куртку или штаны. Но с восходом на детей снизошло благоволение небес, их сон успокоился, руки одна за другой разжались, оторвались от его одежды, лица засияли отраженным светом безмятежных сновидений. Такая тишина воцарилась окрест, что Хаим-Лебке уже не слышал ни молчания у себя под черепом, ни своего сердцебиения, ни вздохов, хотя грудь поднималась, а сердце стучало ровно и несильно. Захватив маленькую сумку с молитвенными принадлежностями, он выскользнул из сруба и спустился к ущелью Одинокого Странника. Иногда он останавливался и спрашивал себя, имеет ли какую-то цену его молитва, ведь он еще не признан Богом, не прошел обряда бар мицвы. Он, конечно, знал, что существует множество специально оговоренных особых случаев, касающихся шабата или поведения в праздники, но так и не вспомнил, упоминается ли среди них кадиш, исполняемый двенадцатилетним подростком в случае непредвиденного умерщвления его близких.Первые звуки он расслышал, когда увидел тот выступ скалы, за которым прятался накануне. Словно некие волны накатывали и на мгновенье прорывали завесу тишины, тогда он различал шелест листвы, крик птицы, затем молчание смыкалось вновь. В ущелье никого не было, бесчисленные останки покоились там, где раньше росла трава и располагались две насыпи. Теперь все покрывал слой свежей земли, он доходил до бывшей траншеи и продолжался дальше еще на добрых тридцать метров. Тут уши Хаима снова распечатались, он опять услышал стрекот пулемета и все звуки, которые раздаются в горах по утрам при восходе белесого сентябрьского солнца. Каждый шум походил на лязг ножниц, выстригавший что-то еще у него под черепом. Но мертвые теперь его видели, из-под земли наблюдали за ним, и Хаим-Лебке торжественным шагом подошел поближе, остановился, медленно развязал шнурки молитвенной сумки. Он снова задал себе вопрос, не грех ли для еврея, не прошедшего конфирмацию, закреплять ремешками на левой руке и голове кожаные коробочки с Десятью заповедями, как было сказано Моисею: «И да будет тебе это знаком на руке твоей и памятником пред глазами твоими». Между тем он повторял те движения и слова, которые столько раз видел и слышал в синагоге, затем накинул на себя широченный талес Шломо, молитвенное покрывало, чьи концы волочились за ним по земле, и произнес, согласно велению обычая, первые слова заупокойной молитвы, сопровождая, как положено, глубоким поясным поклоном каждое из славословий Предвечному (да святится имя Его!):
«Да возвеличится и освятится великое имя Его».
«Да явит Всевышний царствие Свое при жизни нашей и в ближайшее время».
«Творящий мир в высях Своих да творит мир нам и всему Израилю».
На последнем слове «Аминь!» его голос прервался, хотя ничто не предвещало такого упадка сил: все предыдущие стихи молитв он прочитал лучше некуда, в этом у него не было сомнений. Но, дойдя до конца, он напрасно твердил про себя: «…И скажите: „Аминь!“», «…И скажите: „Аминь!“», «…И скажите: „Аминь!“» Голос таинственным образом отказался повиноваться ему, слова не желали вылетать из широко открытого рта на лице, чье выражение было торжественным, как приличествует такой минуте. Мысленно он снова и снова повторял: «…И скажите: „Аминь!“», «…И скажите: „Аминь!“». Ничего не помогало. Конечно, он не достиг еще положенного для молитвы возраста, и правила, по-видимому, не предполагали здесь отступлений. Ножницы щелкали в его мозгу, они метались, как живые, напоминая зверей, он только не мог понять каких. Но, помня, что мертвые наблюдают за ним, он торжественно совлек с себя талес и широко открытыми глазами оглядел все вокруг. И когда взгляд его упал на свежевскопанную землю, Хаим-Лебке понял, что, сколько бы ему ни было дано еще прожить, он никогда не перестанет жалеть, что не спит вечным сном среди зарытых в этой земле и навсегда освобожденных от ярма здешнего существования. Он будет помнить родителей, брата Шломо, Владислава Шпилберга и остальных: стариков из синагоги, тех, кто шел под первым красным флагом, и шедших под вторым красным флагом, а вместе с ними и тех, кто шагал под синим полотнищем с Давидовой звездой, да еще ремесленников: сапожников, шорников, красильщиков — всех мудрых и безумных… Вовеки не забудет тех, из кого состояла святая община города Подгорца.
Глава IV
Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться о детях своих, ибо их нет.
Прошло несколько недель: самое сверкающее и по-летнему теплое начало осени. Дни были натянуты, как тетива, готовая лопнуть, но стрелок пропал куда-то, и за лук брались новые и новые руки.
Над всем нависло безмолвие, быть может, умолк сам Всевышний? Дети не задавали никаких вопросов и смотрели на него полными обожания глазами. Можно бы подумать, что в нем им виделся целый исчезнувший подгорецкий мир и маленький мирок у домашних верстаков в полуподвале. Хаим перестал терзаться вопросами, он просто ощущал себя уже мертвым, лежащим вместе с убитыми в ущелье. Но когда он одаривал братьев каким-нибудь подобием ласки, им чудилось, что их лба или щеки коснулась охраняющая их покой длань самого Всевышнего. Однажды он, готовя еду, допустил какую-то оплошность и машинально, чтобы ее загладить, на сковородке с еще жидким тертым картофелем начертал Давидову звезду. Когда за столом один из братьев показал на своей тарелке глубокий след священного знака и закричал, что свершилось чудо, маленькое племя спасенных принялось от радости плакать и смеяться, совершенно оглушенное и вдохновленное этим дружественным сигналом, посланным свыше. Бог на какое-то мгновенье отвел глаза от подгорецких евреев, но теперь видно, что Он никуда не делся.
В последние дни по деревне прошел слух, что монахини монастыря Святого Анастасия предлагают принять несколько еврейских детей. Но хотя некоторые уцелевшие еврейские матери и попытались что-то разузнать, до источника этих слухов никто не добрался. Хаим проводил целые дни в лихорадочных изысканиях, поскольку не слишком понимал, что это за монахини, как выглядит монастырь, и напрочь не знал, в каком городе он находится. Только один человек мог его привести к этим женщинам — лошадиный барышник, у которого Шломо заново перекрыл крышу, очень милостиво высказывавшийся в те дни, когда заезжал в Подгорец, по поводу, как он странно выражался, «людей иудейской веры». И оставался еще вопрос, который надо было решить: как малышам сопротивляться попыткам монахинь их окрестить.