Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Утро звездочета
Шрифт:

Реальность выглядела куда менее пугающей, хотя школа действительно встречала меня опустевшим двором. Я резво взбегал по ступенькам, зная, что нам ничего не грозит. На Свету в школе давно махнули рукой, и ее репутацию твердой троечницы, не сговариваясь, поддерживали все учителя, свысока и не без сочувствия взиравшие на единственную дочь законченных алкоголиков.

Со мной все было по-другому. Меня заранее отнесли к одной из Больших Надежд, о которых годы спустя постаревшие учителя рассказывают с размеренной гордостью, вызванной не столько воспоминаниями о школьных успехах знаменитости, сколько осознанием того, что Такой Человек когда-то находился в твоем почти полном подчинении.

Мои

опоздания воспринимались всегда одинаково — как издержки углубленной специализированной подготовки. Учителя, с которыми я сталкивался в школьном коридоре на исходе первого урока, отвечали на мои приветствия, хотя со сдержанной, но все же улыбкой: еще бы, будущее светило юридического факультета МГУ опаздывает! И если о моем будущем была наслышана вся школа, то наше со Светой настоящее находилось от школы словно по другую сторону железного занавеса, который к тому времени окончательно рухнул обрушился и, судя по результатам, на сторону социалистического лагеря. Света не страдала болтливостью руководителей государства, поэтому наша тайна не выходила за пределы двора, который моя любовь периодически шокировала полуобнаженными спектаклями из открытого окна. Не болтала она и со школьными подругами, да ее их у нее и не было, и, вероятно, с тех пор словосочетание «социально неблагополучный» вызывает во мне некоторое возбуждение. Уж точно не брезгливость.

Свету я и сейчас вижу во сне, но почему-то не пугаюсь мысли, что ее, возможно, уже и нет в живых. В моих снах она — сама жизнь, а эти сновидения — образец сладострастия. После таких снов я долго прихожу в себя и даже недоумеваю оттого, что от остроты ночных ощущений утром не нахожу следов поллюции.

Утро после поездки в Лесной городок будит меня болью в шее и онемевшими ногами, на которых я обнаруживаю брюки и носки. Просыпаюсь я в собственной квартире, в кресле, где Света любила сидеть голышом и сложив одну ногу на другую. Мои же ноги вытянуты, и прежде чем встать, я несколько минут учусь ими шевелить: вначале пальцами, а затем — сгибая колени.

Я почти не помню ночные подробности, но по разбившей меня слабости ощущаю исчерпывающую телесность прошедшей ночи, за которую теперь расплачиваюсь дрожащими ногами, полусогнутой спиной и, главное, шеей, каждое движение которой разве что не заставляет меня орать белугой.

Лишь в ванной моя амнезия начинает отступать, но выразительные глаза «Хмельницкой»-Ани исчезают сразу, как только меня пронзает, одновременно с охлаждением воды в душе, мысль о шоу Малахова. Из ванной комнаты я выскакиваю голый, поскальзываюсь на паркете и наскоро вытираюсь полотенцем. Уже одевшись, я чувствую под футболкой слизь — кажется, я недостаточно тщательно смывал с себя мыльную пену.

Руки у меня дрожат, мысли путаются, я чувствую, что влип во что-то серьезное, но думаю совсем не о телевидении, которое даже сейчас, за считанные часы до эфира, все еще кажется мне потусторонним миром. Я словно принес тайную клятву, но вместо крови я скрепил свой договор с Дашкевичем и Чижовым спермой и только теперь чувствую свою связь с Конторой по-настоящему неразрывной.

В холодильнике я нахожу бутылку белорусского кефира с укропом и запиваю им две трети батона — на большее у меня аппетита не хватит до окончания телевизионной эпопеи. После второго глотка руки уже не трясутся и я с удовольствием усаживаюсь перед телевизором. Неплохо бы вздремнуть, главное — не проспать свой эфир. Хуже — лишь смерть.

Между прочим, смерть подмигивает мне из-за окна, она невесома и игрива, и я не могу не признать, что ее возвращение в мою повседневность удалось на славу. Раньше такого никогда не было, и хотя я чувствовал в смерти избавительное начало, ее облик ничем не отличался от пошлых

вековых представлений.

Рисую я отвратительно, но если бы пару недель назад меня усадили за стол, вооружили карандашом и чистым листом бумаги, на свет появился бы очередной бездарный рисунок. Карикатурный, почти детский, и все же моего немощного мастерства хватило бы на то, чтобы воображение сложило карандашные линии в рисунок старухи с косой. Не уверен, что сегодня у меня получилось бы лучше, но кто сказал, что ангела с крыльями рисовать проще, чем череп в капюшоне?

Теперь я точно знаю — смерть не может не быть крылатой, легкой на подъем и неотразимо привлекательной. Кто, в самом деле, соблазнился бы обаянием костистой старухи и как бы она всюду поспевала со своей вечной ношей — огромной косой на плече? Смерть никогда не опаздывает, без жетонов и документов минуя турникеты и государственные границы. Ведь это и в самом деле проще простого — пронести нож в телецентр. Табельный пистолет, конечно, придется сдать на «рамке», но где сказано, что человека в прокурорском мундире и с удостоверением Следственного комитета нужно обыскивать из-за какого-то писка металлоискателя?

Мое собственное шоу, сценарий которого рождается в эти мгновения, затмит все новости, все уже состоявшиеся и даже будущие убийства, станет гвоздем телевизионного сезона, пусть и июль для телевидения — совсем не сезон. Вот Малахов дает мне слово, и я, откашлявшись, чтобы правдоподобно изобразить скованность, говорю пару правильных предложений и словно вижу в нацеленном на меня объективе лицо Мостового. Он удовлетворенно кивает мне: этап усыпления бдительности можно считать оконченным. Что ж, переходим к главному номеру нашей программы.

«Вот у меня здесь», говорю я и, подавшись вперед, начинаю задирать штанину. В объективе округляются зрачки Мостового, он тоже подается вперед, и его правая рука по привычке тянется к поясу, к тому месту, где обычно висит кобура. Он то ли краснеет, то ли бледнеет — по эту сторону экрана не различить, — но мысли его я в состоянии прочесть даже на таком расстоянии.

Он ждет, что я выхвачу бумагу и, будь я на его месте, у меня не было бы других версий. Разумеется, я готовлю приговор — пока еще не всей Конторе, но ему, Мостовому, уж точно.

Подонок вел собственное расследование, вел параллельно, скрытно и все это время, пока я, полковник Мостовой, отгораживал от него следственную группу, не особо напрягаясь с изобретением правдоподобных легенд и отгоняя мысли об ущемленном самолюбии и погребенных амбициях майора Судницына. Еще мгновение, и этот подонок взмахнет ворохом бумаг и, брызгая слюной, начнет тараторить, перекрикивая самого Малахова, и даже если он будет нести полную чушь (а может ли быть иначе?), в любом случае, это — конец.

Это скандал, отмыться от которого будет непросто даже Бастрыкину, для Мостового же единственный выход в том, чтобы пистолет все же оказался под рукой. Почти восемь месяцев покровительства психически неуравновешенному проходимцу, с почти неограниченным доступом к делам государственной важности — это предел профессиональной деградации, а для нашей профессии смерть предпочтительнее деградации.

Когда же вместо бумаг я выхватываю из носка нож, Мостовой успевает облегченно вздохнуть, и с некоторым опозданием присоединяется к панике, охватившей охнувшую студию. Времени ни у кого, кроме смерти, не остается. Я бью себя в горло, но не посередине (мысль о лезвии в кадыке вызывает у меня приступ удушья), а немного левее и прямо под подбородком. Ослепят ли меня огни потустороннего мира, прежде чем погаснут софиты в студии, или между двумя огнями меня ждет своего рода чистилище, полная тьмы бездна, из-за которой человек и страшится смерти?

Поделиться с друзьями: