Уйди во тьму
Шрифт:
Или что-то в этом роде.
Она сказала (заметив, что ее слова не произвели должного воздействия, подумал Лофтис, Элен немного повысила голос, и глаза ее, как всегда, безумно заблестели): «Пейтон, дорогая, так приятно снова видеть тебя, останься, хорошо? Ты уже условилась… Значит, нет? Нет? Право, дорогая, я так рада, что ты распустила волосы, это прелестно, дорогая… я так старалась получше все для тебя устроить, и вдруг… Так нет? Ах, ты обещала? (Снова опускаясь на подушку.) Хорошо, хорошо, поступай как знаешь. (Повернулась, чтобы с горечью посмотреть на дочь, потом устремила взгляд на потолок, стала мучительно, с большими перерывами вбирать в себя воздух, а потом снова задышала естественно и легко, совладав со своими чувствами.) В таком случае — хорошо. Я полагаю, твой отец считает, что все в порядке. В таком случае иди и делай что хочешь. (Снова
А Дик Картрайт в другой комнате собирал их пальто и шарфы, стараясь из вежливости уделять внимание Эдварду. Лофтис же продолжал держать Пейтон в объятиях, и она холодно, тоскливо, а скорее с разочарованием и сожалением рассказала ему, что произошло.
Она сказала:
— Я хотела повидать Моди, но… — и умолкла, — но я уезжаю, зайка, — добавила она без злости, но довольно печально, правда, с сознанием, что она теперь женщина и что восемнадцать лет — это возраст для развлечений. — Очень плохо, верно, что все так складывается?
Внезапно она повеселела; вытянув руку, изогнула кисть и произнесла в манере Таллулы Бэнкхед [6] :
— Ричард, дорогуша, будь любезен: мое пальто!
— Пейтон… — произнес Лофтис и чуть ли не с отчаянием попытался ее удержать. Но она исчезла, прежде чем он это осознал, и он обнаружил, что стоит один в коридоре, ощущая на щеке ее последний легкий поцелуй, слыша в воздухе ее молодой смех — в общем-то совсем не искренний, — и, тупо моргая, смотрит сквозь распахнутую дверь в холодную темную ночь на съехавший набок, все еще дрожащий венок.
6
Таллула Бэнкхед — известная американская актриса.
Жалость сковала его: он чувствовал себя связанным узами приязни — или то была просто привычка? — слишком тонкими, чтобы их разорвать. Даже тогда, в этой чудовищной вспышке жалости, граничившей с отчаянием, он каким-то образом понимал, что его безмерная жалость к Элен была лишь формой жалости к себе, и он клял себя за то, что Рождество получается невеселое, что Пейтон подавлена и что сам он уныло-инертен. Возможно, подумал он позже, было бы оправданно, если бы он в этот момент объяснился с Элен, но Пейтон пострадает больше всех, если произойдет ссора, и он знал, что лелеемая им фраза (мысленно произносимая с жестокой яростью и с жестами): «Я ухожу, Элен. Точка», — по-прежнему была бы всего лишь угрозой. Жалость держала его в плену. Пораженный этой Weltschmerz [7] , он позвонил Долли, но телефон молчал. Поковырял индейку, которую Элла оставила на кухне. Наконец вернулся в гостиную и стал пить с Эдвардом, и поскольку был одинок и полон жалости, он даже немного потеплел к этому мерзко самовлюбленному человеку, и они проговорили за полночь, когда под слабые звуки рождественских гимнов, доносившиеся с дальнего конца улицы, пошатываясь, отправились наверх, в постель.
7
Вселенская боль (нем.).
Итак, рождественский праздник был отвратителен. Сущий ад. Проснувшись с головной болью, Лофтис по солнечному свету понял, что поздно, и какое-то засевшее в нем мрачное предчувствие подсказывало, что день предстоит напряженный, полный опасностей. В доме было совершенно тихо — ни праздничных перекликов или взволнованного перешептывания, только молчание. Такое впечатление, будто в доме лежит тяжелобольной, и Лофтис вылез из постели с премерзким вкусом во рту. Он взглянул на свои часы. Элен и Моди, должно быть, в церкви. Залив за окном частично замерз, нотам, где виднелась вода, она была ослепительно голубая — синева и белизна были застывшие и поразительные, словно день, изображенный на календаре без смягчающих тонов. А далеко, на севере, сгрудились облака, обещая снег. Лофтис осторожно побрился и оделся и на цыпочках прошел в комнату, где спала Пейтон. Он сел на кровать рядом с ней и разбудил ее поцелуем. Она пошевелилась, потянулась и уткнулась головой в подушку.
— Боже, какое у меня похмелье! — сказала она.
Он легонько ущипнул ее бочок, нагнулся и снова поцеловал.
— Детка, — пробормотал он, —
что это ты сказала?Она приоткрыла сначала один глаз, потом, широко, другой и, вспыхнув, накрыла голову подушкой.
— Я не знала, что это ты, — послышался приглушенный голос.
Он хлопнул ее по заду.
— Счастливого Рождества!
— Ой! — Она села, волосы упали, закрыв ее лицо.
— Кого ты любишь?
— Себя.
— Нет, — настаивал он, — кого ты любишь? Кто твой сладкий малыш?
Она нахмурила брови, щурясь от света. Потом положила голову ему на плечо и сонно произнесла:
— Зайка! Во всяком случае, это тот, кого ты любишь, по-моему.
— Произнеси по слогам.
— БОЛ-ВАН.
— Это неверно, но сойдет. Поскольку у тебя похмелье. Когда это ты начала так крепко прикладываться? Я-то считал, что это я позор семьи.
— Ах, дорогой, у меня такие емкости, — заверила она его уже другим, бойким тоном, — я, знаешь ли, общаюсь с теми, кто из братства Капа-Альфа. Ты должен это знать. Ты ведь сам оттуда. Я, право, могу ужас как много выпить. Это хорошо. Прочищает мозги и впускает туда ин-тел-лект. У меня куча и других пороков.
— Да что ты знаешь про интеллект? Или про пороки?
— Вот и Дик так сказал.
— Славный юноша. Он тебе нравится?
— М-м-м. Пожалуй, достаточно славный. Влюблен в меня, — спокойно произнесла она.
У него возникло странное чувство, будто он проваливается.
— А где он сейчас? — спросил Лофтис. — Я думал, он здесь остановится.
— Он и остановился, но когда мы приехали сюда утром — в половине четвертого, — оказалось, что им с Чаком Барлоу надо поехать к Чаку, чтобы допить до конца. Чак, знаешь ли, тоже из Капа-Альфа — семейство Барлоу живет в Хамптоне. Так что я сказала Дику — пусть едет, со мной все будет в порядке, и мы увидимся сегодня вечером. — Она помолчала, задумавшись; брови маленькими морщинками поползли вверх. — Хотя я немножко боялась. Все дороги, знаешь ли, покрыты льдом, и все в дым пьяные. Зайка, ты бы слышал, как они пели — все старые песни, — это было так красиво. Ох, дай мне сигарету, зайка.
Вот теперь он ее спросит. Он протянул ей пачку сигарет и сказал:
— Детка, разве ты не пробудешь у нас до Нового года?
Она закурила сигарету, отбросив волосы с глаз, и посмотрела на залив.
— Так пробудешь? — повторил он, добавив совсем некстати, словно вовсе не хотел слышать ее ответ: — Тебе надо сойти вниз и развернуть свои подарки.
— Дядя Эдди уехал, — сказала она.
— Что? — удивленно воскликнул он.
— Он уходил, когда я вошла в дом. Ему позвонили из лагеря. Что-то там случилось. Он не хотел тебя будить. Господи, вид у него был загульный. Когда я вошла в дом, мать стояла внизу в халате и прощалась с ним.
— Что будет с войной без Эдварда? — сказал Лофтис не без ехидства, а пожалуй, и зависти.
— Что? — произнесла Пейтон, поворачиваясь к нему.
— Ничего. — Он взял ее за руку. — Побудешь со мной немножко? — Он произнес это беззаботным тоном, но в самих словах была мольба, и, стремясь скрыть свое смятение, он со смехом добавил: — Детке пора прекратить вечные разъезды по окрестностям.
Он стиснул ее руку, и это выдало его — она тотчас отняла у него руку и произнесла нетерпеливо, тоном взрослой женщины:
— О, не знаю, зайка. А теперь если бы ты ушел отсюда… — и смачно поцеловав его в губы: — …мне надо одеться. Я категорически против того, чтобы мужчины смотрели на мое нежное молодое те-е-ло. А теперь уходи, сладкий мой.
— О’кей. — Он встал. У двери повернулся и сказал: — Она тебе еще что-нибудь сказала вчера ночью? Когда ты вошла?
— Ох, я захмелела!
Резкий дневной свет заливал комнату — свет был такой яркий, что поражал и ослеплял человека, стоявшего там, где был Лофтис, однако это был холодный, прозрачный свет цвета замороженного лимонада, который вернул все еще опухшим от сна глазам Лофтиса знакомую забытую обстановку: книжный шкаф, покрашенный выцветшей эмалевой краской — красной и зеленой; рваные школьные вымпелы, все еще висевшие на стенах, а в одном затененном уголке — шкафчик, выкрашенный в наивный розовый цвет, где, насколько он знал, лежали в оцепенении все заброшенные, разукрашенные куклы. Здесь в четырехугольнике яркого солнечного света Пейтон уже раздевалась, и на изгибе ее спины вырисовывались, словно следы от кнута, тени щелей распахнутых ставен. Зачарованный и смущенный, он смотрел на эту женщину: она слегка дрожала от холода и, быстро изогнувшись, спустила брюки пижамы с талии.