Узкий путь
Шрифт:
– Верно!
– вскрикнул Сироткин с жаром, как если бы тоже внезапно набрел на истину.
– Ты меня совсем замучила, любой взбесится, когда чужая жена только и знает что хвалить да превозносить в его присутствии своего мужа.
– И ты решил на весь белый свет объявить, что он никудышний писатель, что ты всегда это подозревал, а теперь окончательно в этом убедился?
– На весь белый свет - это слишком сильно сказано.
– Сироткин доверительно улыбнулся.
– Может, шепнул, не более того.
– Значит, раньше подозревал, а теперь убедился... но каким же образом?
– Да просто так сказал, без умысла, - с вялой улыбкой сопротивлялся коммерсант, - взял да брякнул...
– Раньше, ни одной его книжки не прочитав, подозревал, что он плохой писатель, а теперь даже уверился в этом, хотя, признай, по-прежнему ведь ничего о его писаниях не знаешь...
– Я сказал не подумав, - смиренно признал Сироткин.
– Я его книжек не читал, у меня лишнего времени нет, но когда я говорил, вот когда, как ты утверждаешь, клеветал, хотя я стою на том, что клеветать не могу просто по принципиальным соображениям... так вот, когда я говорил, что он плохой писатель, все-таки я, что ни говори, болел душой. Взять хотя бы литературу. Я болел за нее. Как же не защищать ее от нашествия
– вырвалось у Сироткина горькое сожаление, на которое Ксения вряд ли могла сочувственно откликнуться.
Она сказала, желчно смеясь:
– А ты полагал, он станет всерьез заниматься всей этой вашей чепухой?
– Но деньги взял! То есть все равно как ограбил...
– Ты смешной. Ты мыслишь себя и свою работу чуть ли не в центре мироздания, вернее сказать, хочешь, чтобы другие так мыслили, так видели, любовались тобой. Может быть, кто-то и видит так, но меня ты не проведешь, я-то знаю, а в глубине души ты знаешь тоже, что ты всего лишь выскочка, самозванец, факир на час... к тому же несчастный человек, с кучей пороков, жадный, завистливый, злой, к тому же отступник... Ты это прекрасно понимаешь. Ты предал собственные идеалы, ты не изменился, нет, а просто предал и теперь притворяешься, будто тебе хорошо и весело, тогда как в действительности тебе худо... Ты поставил себя в смешное, в унизительное положение, и ты глубоко несчастен.
***
Сироткину не казалось забавным, что Ксения говорит с ним, как с ребенком, заслужившим строгие нарекания, или как со слабоумным, которого необходимо обучать элементарным правилам поведения. Наших людей хлебом не корми, только дай поучить других уму-разуму. Даже мелькнула у Сироткина мысль о целой стране, о России, погибающей из-за засилья наивных догматиков вроде Ксении, из-за неразрешимых и в конечном счете глупых противоречий между идеалистами и реалистами. Все искажено, всякий образ изуродован до неузнаваемости - благодяря, прежде всего, печатному слову, которому русские верят больше, чем родной матери, а почти всякий русский писатель непременно принадлежит какой-нибудь партии, обязывающей его быть догматиком. Нормальных людей как-то и не видать. И каждый другого освещает лучиком света в его темном царстве, выводит на чистую воду, меня, работящего, мысленно ужаснулся Сироткин, выставили кулаком, душегубом каким-то! Не диво, что такая страна не знает пути к процветанию и попытка гармоничного развития в ней почти тут же пресекается бунтом, экспроприациями, разными безумными экспериментами. И еще он мог бы сказать Ксении, что время революционного юношества прошло, что пылкость Софьи Перовской и Кибальчича в наши дни выглядела бы умственной недостаточностью и не ей, Ксении, воображать себя грозой сильных и неправедных мира сего.
И все же страна не более чем место, куда он не просился, но где ему выпало несчастье жить, а Ксения была и остается испытанной подругой, от которой он не без оснований ждет тепла и участия. Сегодня она исказила его образ, представила его мироедом, скорпионом, каннибалом. Но он прощает ей. Она не ведает, что творит.
Он смутно чувствовал, что Ксения и сама бы уже не верила в собственный пафос, если бы за ним не стояло нечто другое - глубокое, мощное, загадочное; он чувствовал, что это другое касается и его, что оно не просто связывает их новыми или возрождающимися нитями, а указывает на их общий, древний и вечный корень, мешает им разойтись в разные стороны и заставляет произносить слова, не производящие впечатления, что они хорошо обдуманны. Они уже не спорили, или не столько спорили, сколько испытывали опасливую потребность дожить до особого, пока лишь чуть-чуть брезжащего вдали момента в этом кажущемся споре и потому цеплялись за слова, которые помогали им цепляться друг за друга. Сироткину дело представлялось именно таким образом, и хотя он не был уверен, что Ксения так же думает о происходящем между ними, ему казалось, что они неумолимо движутся не к согласию даже, а к грандиозности какого-то общего, единого для них впечатления и ощущения, испытания и мечты, счастья и страдания. Его как волчий аппетит прожигало предвкушение той бездны кошмаров и запретных наслаждений, которая разверзнется у них под ногами, и того упоения нездешней чистотой, которую они сподобятся лицезреть, достигая мира праведников и ангелов. Он сжимался, замирал, чтобы скрыть нетерпение. Он намеренно придавал взгляду насмешливое выражение, чтобы нежность не излилась прежде времени из глаз и не вспугнула женщину. Он даже неприлично и бессмысленно насвистывал что-то фальшивое, явно предлагая Ксении думать о нем хуже, чем он в эту минуту заслуживал. Однако он понимал: чтобы действительно не отпугнуть ее, чтобы неосторожным движением или словом не обратить в бегство от надвигающейся истины, необыкновенной и жуткой, он должен забыть о несправедливости ее обвинений и глуповатой наивности ее пафоса и самого себя в предельной искренности разложить перед нею, выворачиваясь наизнанку.
Хорошим или скверным он явится ей в этом самообнажении? Конечно, он знал правду о себе, которую иначе как горькой не назовешь. Слезы запросились на глаза, и он слабым движением поднял руки к лицу, чтобы вытирать их, как только они станут появляться. Его мучения составлялись заботливой и трусливой мыслью о заработанных им деньгах; судьба капитала, его доли на счету фирмы "Звездочет", превратилась, как он теперь думал, в его собственную судьбу, и если государство каким-то образом, несомненно мерцающим уже тускло в голове Фрумкина, отберет у него капитал, оно тем самым отберет у него жизнь. Но сегодня, читая в душе Ксении пусть наивное, но все же устремление к мудрости, а в ее облике - настоящему женскому очарованию, он с изумлением увидел всю невероятную огромность разницы между их испытанной дружбой и его новообращенностью в финансовые муки, он понял, что первое вечно, а потерявшись,
не подлежит востребованию, второе же сиюминутно, коротко и, пожалуй, как дым исчезнет завтра. Было странно, что он открывает подобные истины, перевалив за сорокалетний рубеж, но это было именно так. К тому же он мог бы вспомнить или высказать предположение, что уже не в первый раз открывает эти истины и что, скажем, в пятнадцать лет воспринимал их не менее остро, чем сегодня. Дескать, что-то мешает раз и навсегда их усвоить. Переменчивость мира. Несовершенство человека. Мало ли причин! В наши дни человек то и дело теряет почву под ногами, утратил вкус к самостоятельности мышления и не сознает больше силы нравственного закона. Это ли не причина повторяющихся изобретений колеса? Сироткин заговорил с жалобной дрожью в голосе:– Ты не смотри, Ксенечка, что мы уже не молоды и даже постарели. Не поэтому нам все вокруг кажется как бы угасающим, а впрямь нас теперь во всем преследует что-то темное, страшное, как в детстве преследовал страх перед темнотой. Такое время! Что-то приходит из темноты, из мрака, а мы не умеем справиться. Я не избежал общей участи, общего оскудения, нет, нет, не избежал. Странная обстановка... Например, жена, которая раньше любила меня за ум и знания, а теперь любит за деньги и процветание... что ей сделаешь, этой женщине, какими средствами ее можно переделать? Не такой жизни я хотел, не о таком будущем мечтал. А зависть неудачников, она меня душит! Я, конечно, в последние годы кое-чего добился, но если принять во внимание абсурдную неустойчивость нашей жизни и вместе с тем баснословное количество бездарностей, вообще беспредельную серость человеческой массы; если вспомнить, до чего в нашем обществе не склонны понимать человеческую личность и считаться с ее интересами, то разве мы не увидим, каким случайным и временным получается мой успех... словно я его как копеечку подобрал на тротуаре, а не выжал из своих достоинств и талантов, из всего труда своей жизни... Я умру, так и не познав счастья истинного труда и уверенности, что после меня останется след на этой земле. А смерть всегда бродит рядом и загоняет в опасные тупики. В каком-то смысле я даже несчастнее, чем ты полагаешь. Но бывают минуты, когда я выпрямляюсь и это мое несчастье словно с высоты птичьего полета видится мне маленькой смешной соринкой...
– Настоящая беда, Ксенечка, - сказал Сироткин, понемногу выкарабкиваясь из малости, крепчая, завоевывая подобающее ему место рядом с собеседницей, - я чувствую, постигла не меня одного, а меня она, между прочим, постигла вовсе не потому, что я отошел от юношеских идеалов. Причиной я считаю то, что нам выпало жить в бедственное для человеческой души время.
Знала бы ты, как я страдал и страдаю... Безверие губит нас. Пропасть времени я убил на то, чтобы стать другим, да так и увяз в зависти к счастливчикам, познавшим сладость веры. Я говорю не только о христианах или буддистах, я имею ввиду и пылких юношей, кидавших бомбы в царя. О Желябове я размышлял не меньше, чем о блаженном Августине или Сергии Радонежском. О Саровском думал. Может, он и злое дело делал, тот Желябов, но делал хорошо, добросовестно. Потому что верил. Он и ему подобные свой мир строили на песке, а он на удивление прочно держался, он и до сих пор нам проходу не дает - вот как построили, какая закваска вышла! Иллюзии, они не от мира сего. Потому и сильны.
Но когда-нибудь они лопаются. Нынче нам их обрывки и хлещут по рожам. Такое время. Вчера нам еще внушали, что христианство - обман, бред, зато вера в революционное переустройство мира - благо и почетная обязанность каждого из нас. Сегодня наоборот: революцию хают, а христианство вытаскивают из темных углов, отряхивают от пыли и выставляют как товар, на, мол, бери, спасайся, пока не поздно. Только от этой чехарды толку мало. Мы очутились лицом к лицу с той правдой, что веры можно достичь лишь через насилие над собственной душой, потому что существует уже не общность веры, а общность безверия, не крепкое сообщество верующих, а шаткое сообщество атеистов. И жить мы вынужденны скупо, нам в удел достались одиночество, глупая краткость отпущенного времени и унизительная узость пространства. Мы остались без Бога, без светлого будущего, наедине с собой и увидели, что сами по себе мало что значим, вообще так себе существа, заурядные, смертные, конечные, жутко ограниченные создания. Но поневоле только о себе и начинаешь задумываться, о своем единственном и неповторимом существовании. А что такое человек? Нет, скажи лучше: ну куда мне бежать от смешного и подлого зрелища всеобщей ограниченности и от сознания, что я ограничен тоже, что я, как и все прочие, бессилен преодолеть какой-то свыше установленный уровень, выйти из состояния, которое сам уже ощущаю как тупое и безнадежное? А еще говорят, что человеку дано проникнуть в тайны бытия! Чушь! По себе знаю, что это невозможно.
Ты скажешь, что все это азбучные истины для всякого трезвого нынешнего мыслителя, что, может быть, даже твой Ваничка их превзошел, а я только повторяю... Пусть так. Но я этого мыслителя раскусил. Дрянь человек, хотя, не спорю, насчет причин упадка и деградации он сообразил правильно. Однако он попивает себе водочку, ходит в гости, совокупляется с женой и полагает себя блестящим господином, а главное, отнюдь не упадочным, с ним-то как раз все обстоит, мол, наилучшим образом! Он не кровью пишет, вся его философия - это вообразить себя ангелом, а на лбу такого, как я, при удачном стечении обстоятельств попытаться поставить клеймо. Человек толпы! Взбунтовавшаяся масса! И что ему после этого за дело до моей жизни? А у меня дикая боль, Ксенечка, невыносимая мука сознания собственной ограниченности. Только и он такой же! Он ничем не лучше меня!
Застолья наши вспомни. Много их было. Бывало, водкой нагрузишься, напляшешься, песен напоешься, а утром, чуть только рассвет забрезжит, я шел к церкви, смотрел на маковки и кресты, просил, дрожа и плача, помощи, облегчения, освобождения. Я действительно дрожал, я в самом деле плакал. Я кричал: раз не даны истинные блага живущему, подари мне решимость добровольно уйти из жизни. Ничего в ответ... Ни гу-гу. А мыслитель твой... я не о Ваничке конкретно, но и о нем тоже... спит себе в эту минуту безмятежным сном. Или посмотри, как мной вертит семейная жизнь, как она делает из меня осла, вьючное животное... среди дураков и ничтожеств живу и вынужден гнуть на них спину, а вам только и видно в моем положении, что-де Сироткин сероват, непригляден, звезд с неба не хватает. Попробуй схвати при таком раскладе! Сколько всего я передумал, ворочаясь без сна, сознавая безнадежность и все еще не теряя надежды на какой-то выход... Несгибаемость, своего рода оптимизм, и при этом мысль убить в неистовстве, в умоисступлении кого-нибудь из сильных мира сего... пусть хоть дурная, злая слава обо мне пройдет! Да, и через это искушение я прошел. Но не сподобился веры.