Узнай себя
Шрифт:
[начало 1970–х]
Любить врагов? А мой враг только тот, кто отдаляет меня от истинной жизни. Моя лень, моя гордость. Их-то я и буду любить? Любит ли Бог дьявола? Если не любит, то в Нем разделение. Бог не может не любить дьявола. И Данте: «У меня не оставалось врагов». — Так стало быть, это крик восстания, торжества освобождения от сатаны. Бедный тот, кто хочет, чего не имеет.
[начало 1970–х]
Свобода. Бог стоит рядом с нами, видит каждый наш шаг знает что мы можем делать, терпеливо ждет когда мы грешим, но не сделает ничего чтобы вести нас. Почему? Говорят, чтобы не нарушать нашу свободу. Это вполне справедливо. И об этом можно сказать больше. Начать с возможных возражений. Дело не в том что Бог предоставляет нам свободу, а якобы просто в том, что Он сам без нас не смог бы сделать того, что делаем мы. Он не смог бы нарисовать картину, написать симфонию. — Неверно. Картина материальноесть что-то чудовищное, грязь, мазня и было бы нелепо, если бы творец космической красоты и красоты земли начал размешивать краски и марать ими чистый холст. Это нечто вполне жалкое и достойное божественного смеха. Но конечно истинная картина — это не намазанные краски, а ее так называемое «художественное содержание», то, что она говорит, ее, как мы выражаемся, вневременный, внепространственный смысл. Он от века живет в Боге и мы лишь подражаем ему. Так не Бог не может делать то что делаем мы, а мы, марая и портя для этого кусочки временного
Теперь могут сказать: на что же свобода, если мы так или иначе плетемся в хвосте уже сотворенного? Если бы нас вели за руку вернее, наши произведения менее отпадали бы от истины. — Но если бы нас вели за руку, нас, пространственных и временных, наши произведения были бы конечно совершенными как произведения кораллов или муравьев, только в них уже невозможно было бы отразиться надпространственному и вневременному. Мы взвешены в вечности. От этого мы конечно ходим по природе все больше вкось и поперек, невпопад, несогласно; ни брачных периодов у нас нет, ни инстинкта, ни приспособления к среде, да мы к тому и не стремимся; словом, мы не в потоке времени и вещества, текущих по природным законам, — а почему? Это, так сказать, принудительнаясвобода, оставляющая нас делать все что хотим, и в основном гадости и мерзости, для одного лишь того, чтобы на полотне несвободного мы смогли оставить и знаки вечного. Свобода нужна, чтобы причаститься вечности не случайно, между прочим, а вполне, чтобы эту вечность свою утвердить, назвать, показать, развернуть. Как Бог утвердил, показал, развернул вселенную.
Но неверно, что у нас есть свобода в нашем нетварном начале, то есть что мы свободны сбросить с себя по своей воле образ и подобие Божие. Нет, здесь, в вечном, мы несвободны, не можем выбирать, быть нам людьми или не быть. Мы можем по своей воле грешить и звереть, но грешить как раз может только человек и звереть тоже только он. Покажите мне озверевшего человека, к которому, присмотревшись, люди стали бы вдруг относиться спокойно, скажем заключив на каком-нибудь медицинском освидетельствовании, что данное существо уже не может считаться человеком, отошло и уволено от человеческих обязанностей. И любовь, то есть до крайности доведенное избрание, есть дитя свободы человека, несвободно избирающего свое человечество.
Свобода не для того чтобы просто всегда спутывать карту будня, порядок природной детерминации; тогда в самой свободе оказалась бы детерминация — обязательность произвола, законодательство случайности. С другой стороны, свобода и не для того чтобы раз навсегда воспарить в вечность и в ней остаться. Это опять же было бы признанием своей принужденности, пониманием всей жизни как просто бегства от несвободы; да и наконец прямым отказом от предоставленной нам свободы, признанием, что Божий мир тюрьма. Свобода постоянного восхищения и невозможна, потому что обожение не может не воплотиться, Бог хочет творить, полнота переполняется. Так что свобода осуществляется, во–первых, лишь там где она действительно дана, т. е. в вещественном, частном, определенном, и она осуществляется, во–вторых, лишь постольку, поскольку в этом определенном воплощается единое, абсолютное и вечное. Способ существования свободы поэтому создание. Везде, в любое время, любой материал, любые средства человек может выстроить вокруг себя так, что в них отразится высшее начало. Человек призван к этому, таков Божий замысел о нем. Человек не накладывает на мир неких специфических свойственных ему форм, он лишь недостижимым образом высветляет в материи мира такой же неуловимый лик, не ему принадлежащий и не от него зависящий, но им любимый и им непостижимо постигаемый, раз он сам его образ. Только втянутая в круг этого человеческого создания материя покажет свои образы. Она нуждается в свидетеле, который бы рассказал о ней.
29.10.1973
Мера всему человек? Но он был бы не в большей степени мера всему чем всё было бы ему мерой, если бы эта мерность не опиралась на его безмерность. Человек мерит все потому что сам безмерен. Темное и светлое, странное и свое, малое и большое, правое и левое, внутреннее и внешнее, всякие противоположности, дающие различение, ниже неразличенного единства, которое их намеряет, само оставаясь неизменным. Все, что не наш ребенок, жутко, все теснит; на волю успевает вырваться лишь любовь, где опять снимаются все двуделения и исчезает страх. Судит и делит не любовь. Любовь слепа, а если зряча, то не судит и не делит, а движется не судя, делает необходимое без расчета. Что такое необходимое, что такое расчет. Необходимое есть такое движение, которое оставляет нетронутой свободу. Необходимость другая сторона свободы; это способ осуществления свободы, потому что если бы в свободном жесте не было необходимости, не было бы свободы. А человеческая свобода, как мы говорили, есть свобода выражать свое трансцендентное мерное единство. Так значит и нет ничего внешнего, а есть льющаяся, воплощающаяся свобода, любовь и вечность. Знать душа не знает, не хочет и не принимает ничего, везде ей неловко и страшно, чудовищно и непонятно — так? Значит она смотрит не туда, загляделась налево, а не направо; направо просторный и неожиданный мир, где она может жить.
Вот почему, что было для меня до сих пор загадкой, она ни во что не всматривается, ничего не исследует и не изучает, раскрывается сама просто, как только находит возможным, и свертывается в тоске, когда тьма теснит ее. Удивительный образ действий. Раскрываясь, она без познания непостижимым образом начинает звучать и светиться, угадываястоящие перед ней вещи, и даже отдаленные вещи, прошлое, и даже будущее. Все вдруг отражается в ней — не как в зеркале, во–первых потому что она сама как бы изменяется и перестраивается под действием того, к чему прикоснулась, а во–вторых потому что отражается не в своем, часто темном и еще уродливом виде, а неожиданно, в измененном и преображенном, проясненном и украшенном . И видя, что они спасаются в ней, все вещи тянутся к ней, как бы полагая себя в ней, до тех пор пока в них не проснется такая же душа.
Как же эта душа относится к себе самой? Сначала она не помня себя блуждает в ином, терпит бедствия, потому что даже вложив всю себя в другую душу она видит себя лишь частью той души и потому не может знать себя вполне. Вспоминая себя, она как бы рождает из себя свое дитя, которое начинает расти уже вполне чистым и таким как сказано, своим. Дитя крепнет и постепенно может вмещать в себя, отражая и преображая, все то, с чем страстно соединяется мать, но только теперь уже без прежнего блуждания и прилепливания к вещам, оставаясь всё в самом себе.
В том странность исканий Бога, что мы, если ведем их честно, не можем не заблудиться среди лабиринта своих привязанностей, не можем не обратиться, иначе не увидим Бога средоточия, в котором покой. В обращении все обращается. Завязываются связи, странно–легкой сетью ложащиеся на бездну вод, и в этой своей поразительной легкости перевешивают всю тяжкую громаду так называемого мира. Гигантские нагромождения систем, цивилизаций, культур, военных приготовлений, политических страстей предстают дутыми, ложными. Несмотря на свою чудовищную весомость, они готовы рассеяться как дым; а легкие кольца неосязаемого дуновения, овевающего душу из неведомых стран, невредимо и неистребимо повисают среди казалось бы победно–жестких построек власти. Когда-то в детстве, теснимая врагами и болезнями, душа пала, сдалась и рассеялась под напором шершавых растущих громад [58] . Когда они заполнили весь дом, душа была изгнана и отправилась в долгие блуждания, ища того, что оказалось бы прочнее и устойчивее тех шаров. Но спастись ей удалось лишь когда она угадала свою природную легкость, пронизывающую любые образования. Для этого нужно было отказаться от того, что было теми шарами теснимо.
58
Описание этих вздувающихся шаров в «Петербурге» Белого (сон на бомбе) и, кажется, в его «Котике Летаеве».
Дело в том, что когда душа прилепляется к вещам, силам, движениям и духам, каковы бы они ни были (а они всегда насилуют душу, вынуждая ее связаться с
ними, и мы прислушавшись всегда слышим в доме души их голоса, гулкие, тихие, грозные, ласковые, мягкие, повелевающие, увещающие, советующие, подсказывающие, одобряющие, осуждающие, как бы интимные, но на поверку непременно лживые и неверные), когда, я говорю, душа прилепляется к разного рода голосам, веяниям и силам, она неизменно поражена и оскорблена, потому что ни одна из этих сил, ни один из этих народов, никакой из этих духов не может царствовать, правит лишь Бог духов Христос, и не силой, а кротостью, и изгнав одни начала, он не утверждает другие, а строит жилище любви, милосердия, прощения и свободы. Оно уже невидимо для духов, духи начинают невольно служить единому Царю, и различать, указывать, судить, светить они могут ничуть не хуже чем раньше, но аффицировать душу, прилепившуюся к своему Господину, они уже не могут никак. Она как ребенок приходит в Его руки, радуясь своей любви и Его красоте, добру и могуществу, и уже не ищущим, а мирным и успокоенным взором смотрит вниз на вихри и плетения смыслов, духов и начал, в которых недавно блуждала от одних к другим мучениям и увлечениям. Теперь, радуясь своему спасению, она начинает понимать идущую там борьбу. Отец рассказывает ей о своем замысле, и где она видела хаос, в котором не разобраться, начинает проглядывать строй. Все движется к спасению. И поскольку все эти силы только ею питаются, только ее ищут, только ею хотят завладеть чтобы жить, она, зрячая отныне и уже не падающая их жертвой, вступает в борьбу на правой стороне. «Как очи чувственного зрения видят чувственное солнце, так очам души необходимо зреть умный свет Солнца правды. И как ласточки, улетающие в зимнюю пору, когда не могут перенести суровость ветров и жестокость холодов, возвращаясь весной, когда они находят воздух более мягким и спокойным, а всю землю разогретой, влетают, входя как бы к себе домой, в дома людей и, безопасно садясь на землю и изготовив себе келии, устраивают гнезда и беспрестанно щебечут природными голосами, так и Господь, поселившись в домах наших душ, упокоевается в келии нашего сердца и в ней обитает, когда проходят бури и злая зима и мрак; и тогда в ней сияют лучи, полные Его сладчайшего света, а дом этот посещает глубокий мир. В весеннюю пору, когда прибывает и наконец устанавливается солнечное тепло, земля, пробудившись, одевается всеми своими плодами и растениями; виноградники и все деревья дубрав и пашни облачаются в зелень, осеняясь юной листвой и украшаясь светлым цветением. Также и неразумные живые существа приносят плод, рождая дитя чрева своего, так что наконец появляются и новые тела агнцев и иных существ, беззлобные и невинные сердца новорожденных детей; и всё, еще недавно сумрачное, тоскливое, недвижное и бесплодное, теперь вдруг преображается, живет, плодоносит и возрастает. Земля, затверделая от стужи, оттаяв, украшается яркими луговыми цветами; пустынные горы, одевшись зеленью, оставляют свою суровость, и все источники источают сладкие и прозрачные ручьи, и скачет и веселится всякий род живности летающей и четвероногой, преобразившись в эту сладостную и благодатную пору, и радуется обилием пищи. — Но все это суть образы духовных и умственных вещей. От устрашающего мрака и злых ветров ум стеснен, скован и бесплоден, все помышления его низменны и объяты великой тоской; тогда возникают многие чуждые природе помышления, а всякое злое помышление от сатаны. В пору же посещения Духа Святого происходит великое изменение и преображение. Ум начинает цвести и изводить духовные плоды из земли сердца, волчцы же и частоколы и лукавые демоны силой Святого Духа сокрушаются. Да и само сердце начинает пробуждаться и воспринимать небесное семя, будучи возделываемо истинным Земледельцем. Великий покой в нем, великий мир; и блаженны посещаемые и возделываемые» (Макарий Великий).[ноябрь 1973]
Молитва. Если что-нибудь значит сердце, если что-нибудь значат слезы, Господь не может не прийти, не согреть и не оживить. Что такое пространство и время? что такое мир, вещи и препятствия? В молитве ты с силой выходишь из них и выносишь с собой все лучшее в тебе. Поэтому, если есть молитвенное общение, оно поверх пространства, сквозь времена и оттого как в единый океан сливаются здесь вдруг все реки, и ты поэтому не уходишь здесь от других душ, а наоборот, решаешься открыто шагнуть к ним; здесь начинается настоящая и даже единственно возможная общность. Здесь удается встреча с Богом и с обожаемыми. В молитве узел и соединение не одних душ, а и вещей. Они только отслежены, но не связаны в мире между собой, зато каждая из них связана с очагом, и окошко в эту связь молитва. Вещи себя не знают, в молитве и только в ней мы их узнаем и даем им настоящие имена. Поэтому о чем бы ты ни говорил, если ты внимателен, то ежеминутно поднимаешься к молитве, чтобы видеть свет этого чего; ум нисходит к вещам, возвращается в себя и вращается в молитве вокруг общего тепла, приникая к нему все ближе в желании слиться с ним. Но к середине огня тут пока нет прямого движения, круговое вокруг него. При движении к середине вступают в действие другие законы, малейшее приближение дается с трудом, втягивая в перестройку всего человека, и, говорят святые, всех его космических связей, т. е. всего мира в целом. Так что можно сказать, что в молитве ты держишь тягу земную, и больше, в напряженном молитвенном сосредоточении шатается вся громада мироздания. Видимые и невидимые миры стонут и дрожат от края до края вещественной и мысленной вселенной, возмущенные в своем казалось бы незыблемом порядке, и чем? силой человеческого внимания, которому дано передвигать эти горы. — Зато легко и безболезненно прямое движение ума к вещам; оно ничего не затрагивает, ничего не возмущает. Если ум зряч и бесстрастен, он так же легко и стремительно потом снова возвращается к самому себе, обогащенный знанием сущего, образами и фигурами, прообразами божественных первообразов, что ему как бы пища. Горе только уму, отяжеленному пристрастием и ослепленному корыстью; прицепившись к предмету мира, он теряет свое место в божественной круговой орбите и тяжко рушится в слепые и темные сферы. И там конечно тоже возможно движение вокруг очага, но круг там никак не успевает замкнуться (ср. о замыкании круга в «Характерах» Феофраста, к аристотелизму Дионисия [59] ), концы упрямо не сходятся с концами, опознания и просветления поэтому никак не происходит, и отчаивается обманувшаяся душа. Тогда всякое круговое движение прекращается, с ним сразу пропадает ощущение центра и значит возможность приближаться к нему, плотные воды смыкаются над человеком и гладкое и похотливо–податливое, но безвыходное срединное вещество властвует в безразличном покое, ничто теперь больше уже не потревожит его трясины, грозным напряжением не поколеблет его оснований.
59
О трех движениях ума говорит Ареопагит, чья фигура здесь несколько расширена; и о пульсирующих катектических разрядах сознания в направлении предметов внешнего мира говорит в своих поздних письмах подслеповатый титан Фрейд
[начало 1970–х]
Молчание. В наше время всякий солидный, спокойный, деловой голос невольно наводит на мысль о каком-то непостижимом извращении. Вообразите себе утопляемого, который продолжает под водой рассуждать о неотъемлемых правах свободной личности, о нетерпимости насилия или этико–социальной гармонии. Кто это может, последний помешанный? или дьявол нашего времени, логика холодного бездушия держит резонера так цепко, что даже смерть не может его с ним разлучить? Время требует молчания. Возможно, еще ни в одну историческую эпоху человеческая речь не была так затруднена. Конечно, безмолвие бытия не исключает человеческой говорливости. Наоборот, она даже расплылась до небывалых размеров. Механические потоки речи наводняют мир, захлестывают, переполняют его. Но не будет противоречить ничьему интуитивному чутью, если мы скажем, что они протекают среди глубокой и мертвой тишины. Кажется также, что нужны именно все эти водопады речи, только в еще большем, немыслимом, подавляющем размахе, нужны беспредельные океаны речи, чтобы уравновесить и хотя бы одной своей чудовищной громадностью компенсировать внедрившуюся в самую среду людей немоту. Стиснутая между мощными говорящими машинами и холодным камнем молчания человеческая речь может вырваться только воплем и мольбой. Кричать в слезах, в безумии явном, а не наведенном, молить Бога о помощи из многих вод, только так можно остаться верным теплоте и любви; молить Бога о чуде, раздробить камень, развести шалые воды и источить живые.