В августе 41-го. Когда горела броня
Шрифт:
Экипажи собрались возле комиссарской «тридцатьчетверки»; оглядев собравшихся, старший лейтенант почувствовал, как сжалось сердце — от батальона осталось едва тридцать танкистов и двенадцать человек ремонтников. Комбат ожидал, что Михаил Владимирович, как накануне комиссар дивизии, полезет на танк, но тот стоял у борта машины, и Петров понял, что это просто не нужно — их осталось так мало, что все могли слышать и видеть Белякова и так.
— Товарищи, — голос комиссара звучал спокойно и как-то даже обыденно, — сегодня у нас был тяжелый день. Мы потеряли семь машин. Мы потеряли четырнадцать человек. Наш командир тяжело ранен, его танк серьезно поврежден.
Танкисты возмущенно загудели — по их мнению, село не смогла взять пехота с ее дурацкой привычкой залегать по поводу и без повода и откатываться назад при первых признаках немецкого сопротивления. Комиссар поднял руку, и гул стих.
— И завтра мы снова пойдем в бой. Я хотел бы сказать, что завтра нам будет легче. Но я вам этого не скажу, потому что завтра будет тяжелее, много тяжелее, чем сегодня.
«Что он говорит?! — в панике подумал Петров. — Он же напугает их еще сильнее».
— Вы сами это знаете, — продолжал Беляков. — Вы знаете, что завтра риск будет гораздо выше, и многие не вернутся из боя.
Над поляной воцарилась внимательная тишина, танкисты пытались понять, к чему же клонит комиссар.
— Поэтому многие уже заранее похоронили себя, махнули на все рукой: «А, все равно завтра гореть!» Другие, наоборот, злятся: «Почему я должен умереть? Почему я, а не другие, пойду, возможно, на смерть?»
Тишина стала оглушительной, и Беляков понял, что попал в точку.
— Я бы мог напомнить вам о присяге, я мог бы сказать, что комсомольцам не пристало трусить, но вы и сами все это прекрасно знаете. Поэтому сейчас я буду говорить с вами не как политработник, а как ваш старший товарищ, как человек, как мужчина. Жить хочется всем — это естественно. Я тоже очень хочу жить, мне нужно многое сделать, нужно исправить свои ошибки. Да я просто хочу увидеть — что будет дальше.
Он сделал паузу. В наступающей темноте Михаил Владимирович уже не мог видеть лица молодых танкистов, но знал, что они смотрят на него, ожидая, что он будет говорить дальше.
— Но дело в том, что сейчас идет война. И я хорошо понимаю: может получиться так, что никакого «дальше» уже никогда не будет — оно будет растоптано, уничтожено, осквернено. Вы сами видели, как это может быть. Но жизнь дала мне выбор: я могу драться за то, что мне дорого, за то, что я считаю верным, и я бесконечно благодарен за это. Жить — хорошо, вы молоды, и просто еще не знаете, как это здорово — жить. Но можно жить, как скотина: бежать, прятаться, спасая шкуру, наплевав на совесть, честь, долг, любовь. И, кстати, возможно, что шкуру даже удастся спасти. Вот только я для себя такого не хочу. Я лучше буду с теми, кто в смертный час свой скажет: «Наша совесть — чиста». Как младший лейтенант Пахомов. Как лейтенанты Кононов и Иванов, как мой друг Юра Шелепин. Это каждый решает для себя. Просто помните — одна минута трусости может перечеркнуть всю жизнь. У меня все.
Привалившись к броне, Беляков достал последнюю папиросу и, чиркнув спичкой, закурил. Вспышка на мгновение выхватила из тьмы его лицо, и Петров понял, что комиссар выложился весь.
— Есть какие-нибудь вопросы? — напряженно спросил комбат, вглядываясь в темноту, пытаясь понять, достиг ли Беляков своей цели.
— Нет вопросов, товарищ комбат. — Петров узнал могучий бас Нечитайло. — Спасибо, товарищ комиссар, до сердца достало!
— Спасибо!
— Спасибо, товарищ комиссар!
— Спасибо, дядя Миша!
— Спасибо!
Комбат стоял рядом
с комиссаром и в ночной уже тьме сумел разглядеть, что Беляков улыбается.— Вот и хорошо, — подвел итог старший лейтенант. — Всем, кроме часовых, — отбой. Завтра силы понадобятся.
Он слышал, как в темноте экипажи расходились по машинам, одни молчали, другие обсуждали речь комиссара. Петров прислонился к танку рядом с Беляковым и, достав из кармана кисет, принялся сворачивать козью ногу.
— А махорка, значит, не паршивая? — спросил комиссар.
— Хороша речь, — невпопад ответил комбат. — Правда, очень хорошая.
— Ты знаешь, — хмыкнул Беляков, — я уже сейчас не могу вспомнить, что же я только что говорил.
— Значит, от сердца шло, — уверенно сказал старший лейтенант. — Эй, кого там нелегкая несет?
Из темноты вышел невысокий, узкоплечий танкист.
— Товарищ старший лейтенант, — Даншичев стоял, опустив голову, — товарищ старший лейтенант, я… Я прошу разрешения искупить свою… Трусость.
Видно было, что слова даются ему нелегко. Комбат затянулся козьей ногой — крепкий, забористый самосад ел глаза.
— Это ты не у меня спрашивай, — выпустив струю дыма, ответил Петров. — Если комиссар тебя в экипаж принять согласится — искупай на здоровье.
— Товарищ комиссар… — начал водитель.
— Иди спать, Петя, — мягко ответил комиссар.
— Товарищ комиссар, так я… — казалось, Даншичев вот-вот расплачется.
— Иди спать, говорю. Ты мне завтра нужен будешь свежий, чтобы танк порхал, — комиссар затушил окурок о броню. — Рад, что не пришлось тебя перечеркивать.
— Я… Есть!
Четко развернувшись, водитель зашагал туда, где в темноте угадывалась громада КВ.
— «И пламенная речь зажгла в горячих сердцах красноармейцев неугасимый костер», — пробормотал Петров. — Помню, что-то такое я писал в стенгазету в училище.
Беляков хмыкнул и вдруг невесело рассмеялся:
— Знаешь, Ваня, ты все больше напоминаешь мне Шелепина.
Комбат вздохнул и затушил окурок о броню:
— Пойдемте спать, Михаил Владимирович. Завтра тяжелый день.
Асланишвили проводил взглядом взлетевшую ракету и вздохнул:
— Валентин Иосифович, дорогой, я с ними с ума сойду. Ну нельзя же так — каждые пять минут, хоть часы по ним проверяй.
— В данном случае эта аккуратность им выйдет боком, — хмыкнул комиссар и поправил фуражку.
Лицо и руки Гольдберга были вымазаны сажей так, что видны были только белки глаз. Точно так же выглядели комбат, командир саперной роты, присланной Тихомировым, и каждый из четырехсот двадцати шести бойцов и командиров, что затаились сейчас за избами, заборами, сараями, готовясь к броску через нейтральную полосу.
— Кстати, о часах, сколько там сейчас? — поинтересовался лейтенант-сапер.
Капитан посмотрел на часы — ракета давала столько света, что вполне можно было разглядеть циферблат.
— Бэз дэсаты, — как всегда, волнуясь, комбат начинал говорить с акцентом.
— Скорее бы, — вздохнул сапер.
— Патэрпы нэмнога, — сказал Асланишвили.
— Переживаешь, Георгий? — комиссар усмехнулся, показав неровные белые зубы.
— Есть такое, — спохватился капитан. — Слушай, лейтенант, а ты нас своими примусами не поджаришь, часом?
В роте помимо стандартного вооружения было четыре ранцевых огнемета, на которые Тихомиров возлагал большие надежды. Асланишвили до сих пор не приходилось воевать этим оружием, и сейчас он немного нервничал.