"В борьбе неравной двух сердец"
Шрифт:
Почему страшный? Да потому что судьба передёрнула карты:
"Герман вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдёрнуться.
В эту минуту ему показалось, что Пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...
— Старуха! — закричал он в ужасе".
А. А. попыталась протянуть трагическую нить своей судьбы аж до 60-х "оттепельных" годов. Сладострастный и жестокий Серебряный век спустя целую жизнь неожиданно догнал свою Клеопатру, свою жертву, обрамлённую "седым венцом", который "достался ей недаром" чуть ли не из рук Владыки
Впрочем, это может быть не больше, чем сплетни, которых немало в ныне справедливо забытом сочинении В. Соловьёва, посвящённого его мелким разборкам с Александром Кушнером.
Но если И. Бродский (любимец Ахматовой) ничего не придумал, то это лишний раз свидетельствует о том, с какой пошлой бесцеремонностью относились питерские поэты ("ахматовские сироты") к её памяти.
Красноречивей всего об этой бесцеремонности рассказывает сцена из воспоминаний Наймана о том, как они бесчинствовали на могиле Ахматовой: "Однажды зимой мы с Бродским поехали на могилу Ахматовой, ещё достаточно свежую. Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический <...> Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. Потом выяснилось, что новый сделан по заказу Льва Николаевича Гумилёва в псковских мастерских народного промысла, но в ту минуту для нас, помнящих её живую неизмеримо острее, чем мёртвую, и всё ещё принадлежащую нам, а не смерти, родству и чьим бы то ни было эстетически-религиозным принципам (выделено мной. — Ст. К.), это было оскорбительно и невозможно, как ослепляющая зрение пощёчина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промёрзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось. С кладбища мы отправились на дачу к Жирмунскому. Рассказали. Он встал с кресла, широко перекрестился и сказал торжественно: "Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы — вы понимаете, что это значит?"
Тому, кто осудит Александра Кушнера или меня за столь дотошное прочтение и столь "недопустимое" толкование последнего цикла Ахматовой, можно возразить лишь следующим единственным образом.
Поэт, дерзнувший написать стихи о "запретнейших зонах естества", знающий, что они будут напечатаны, а следовательно и прочитаны, тем самым вольно или невольно вводит своего читателя в эти "зоны", после чего читатель получает полное право иметь свое суждение об этих стихах и впечатление от этого "путешествия". Поэт, как никто, обязан помнить тютчевскую истину — "нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся..." И его же: "ты бурь уснувших не буди, под ними хаос шевелится". Хаос, клубящийся в "запретнейших зонах".
Ахматова до конца жизни осталась верна самой себе: её последнему любовнику было "принесено счастие" — роман произошёл, цикл стихотворений о свершившемся был написан, условия фаустовской сделки с "владыкой тьмы" были выполнены...
Поэта далеко заводит речь.
М. Цветаева
Дьявол не выдал, мне всё удалось...
А. Ахматова
Для лучшего понимания судьбы и натуры А. А. полезно вчитаться в стихотворенье, написанное ею летом 1942 г. в Ташкенте. Оно настолько смущает своей откровенностью, что, видимо, поэтому при жизни А. А. нигде не публиковала его. В большой серии "Библиотека поэта" оно напечатано в разделе "стихотворения, не вошедшие в основное собрание", а в комментариях сказано: "Печ. по записи Вл. Орлова со слов автора. Посмертная публикация двух последних строф — "Лит. Грузия", 1967 г., № 5".
Полностью стихотворенье напечатано в книге Ахматовой "Избранное", М., 1974,
без всяких комментариев.Что же заставило автора и публикаторов отнестись к этому, на наш взгляд, одному из ключевых произведений А. А. словно к второстепенной и незначительной странице её творчества?
...Лето 1942 г., судьба страны на волоске, на Волге начинается Сталинградская битва, и в это роковое время поэтесса сводит счёты с непонимающей её частью общества. Высокомерие по отношению к современникам — обывателям клокочет уже в первых строчках этой страстной поэтической исповеди:
Какая есть. Желаю вам другую — Получше. Больше счастьем не торгую, Как шарлатаны и оптовики... Пока вы мирно отдыхали в Сочи, Ко мне уже ползли такие ночи, И я такие слышала звонки!Пафос стихотворенья Ахматовой близок кощунственному пафосу стихотворенья Георгия Иванова о "комсомолочках", купающихся в Крыму. Её презрения достойны все, кто, живя обычной "обывательской" жизнью, обустраивая великую страну, позволяет себе в короткое время летних отпусков "отдыхать в Сочи", танцевать под музыку Дунаевского, слушать песни в исполнении Шульженко — "Сочи, те дни и ночи, вы предо мной во сне и наяву..." Но дочь Серебряного века резко отдаляется от такого рода людей: "Пока вы мирно отдыхали в Сочи, ко мне уже ползли такие ночи и я такие слышала звонки"... Возможно, что это "ночи" и "звонки" 1937 года, но возможно, что и другие, о чём чуть ниже. Поражает надменность, с которой А. А. говорит о людях простонародья, которое в это время "стояло у мартеновских печей", у станков на оружейных заводах, падало от усталости на колхозных полях в том же Узбекистане, куда её доставили из блокадного Ленинграда чуть ли не по распоряжению Сталина, подальше от фронта:
Над Азией — весенние туманы. И яркие до ужаса тюльпаны Ковром заткали много сотен миль. О, что мне делать с этой чистотою, Природы и с невинностью святою, О, что мне делать с этими людьми!А далее идут строки, куда более надменные, нежели приведённые выше, отбрасывающие читателя в 30-е, в 20-е годы и дальше к незабываемому ею Серебряному веку:
Мне зрительницей быть не удавалось, И почему-то я всегда вклинялась В запретнейшие зоны естества, Целительница нежного недуга, Чужих мужей вернейшая подруга И многих — безутешная вдова.Сказано с предельной откровенностью обо всей минувшей жизни и с предельной гордыней о способности "вклиняться" в "запретнейшие зоны естества", в зоны той чувственной жизни, куда запрещено вторгаться человечеству Высшей Волей. Александр Пушкин, любимый поэт Ахматовой, понимал эту трагедию человеческой "свободной воли", но писал о ней иначе, нежели его незаурядная поклонница:
И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слёзы лью, Но строк печальных не смываю.Он ни в чём не упрекал "этих людей", он — каялся. За свои грехи. Но А. А. никаких "строк" слезами смывать не хочет — надо отдать должное её бесстрашию. Она готова к расплате, но не со стороны Того, кто сказал: "Мне отмщенье и аз воздам", а от противоположной силы, искушавшей Спасителя в пустыне. Она понимает, что расплата за грешную жизнь неизбежна, но отказаться от гордыни не может.
Седой венец достался мне недаром, И щёки, опалённые загаром, Уже людей пугают смуглотой.Но почему в центре Азии, где все — от ребёнка до старика — смуглы от рождения, именно её смуглота "пугает людей"? Может быть, потому, что она иного происхождения, и лучи азиатского солнца здесь ни при чём? Как бы то ни было, она пытается с запредельным достоинством встретить развязку своей судьбы:
Но близится конец моей гордыне, Как той — другой — страдалице Марине, Придётся мне напиться пустотой.Про Марину с её гордыней А. А. вспомнила не случайно, да и "напиться пустотой" — где-то уже мелькал этот образ в её поэзии: